Слово и дело (книга первая)
Шрифт:
– Поскольку его величество император цесарский благоволит к государю нашему, надлежащее удовлетворение при том, что граф Вратислав болен апоплексически, для нас весьма прискорбно, но его величество властен, как самодержец, отдавать любые указы, для чего и почту себя обязан...
Великий канцлер Головкин в дела не вмешивался - давно уже политикой ведал Остерман, и многие пытались в тарабарщине его разгадать великий смысл и мудрость. Вратислав первым понял, что сатисфакции не будет, и вызвал посрамленного Миллезимо к себе.
– Ваши дурацкие выстрелы, - сказал посол, - раздались кстати для Долгоруких. Свадьба состоится, но ваша голова никак не пролезет в жениховский венец... Все! Собирайтесь-ка в Вену...
Перед сном к Миллезимо проникла сама княжна Екатерина Долгорукая. Со слабым стоном (куда и гордость ее девалась?) припала она к ногам красивого венца.
– Умоляю, - шептала, - скорее увезите меня отсюда. Меня продают... Уедем, уедем... Я так буду любить вас! Но только не оставляйте меня здесь одну...
– В уме ли вы?– оторопел Миллезимо.– Я облечен доверием его величества императора Карла; ссора наших дворов... Нет, нет! Умоляйте не меня, а своего отца!
Княжна губу выпятила, блеснул ряд зубов - мелких.
– Стыдитесь, сударь, - ясно выговорила она.– Княжна Долгорукая, презрев резоны чести и благородства, пришла к вам любви просить, как милости... А вы? О чем говорите девице несчастной? Будьте же рыцарем... Варшавские кавалеры, добавила с ядом, - те вот так никогда не поступают!
– Уходите скорее, - растерялся Миллезимо.– Боже, как вы неосмотрительны. Нам следует учиться осторожности...
Долгорукая выпрямилась во всю свою стать - в надменности.
– Ах, трусливый шваб.., ну, ладно!– прошипела она.– Ты еще подползешь ко мне, словно уж... На коленях! Чтобы руку мне целовать, как русской царице!
Миллезимо в страхе побежал будить болящего графа Вратислава, желая поведать ему об очередной конъюнктуре.
– Вы, кажется, толковый дипломат, - похвалил его посол.– Но, великий боже, до чего же вы - дрянной кавалер!
– Я люблю ее!– воскликнул Миллезимо.
– - Увы, - вздохнул посол, отворачиваясь, - так не любят...
***
Царедворец гордый и лукавый, князь Алексей Григорьевич Долгорукий страстно нюхал воздуха весенние - подталые... Чем пахнут? Царь-отрок в свою родную тетку влюблен, в цесаревну Елизавету Петровну: сколько уже костров с нею в лесах спалил, у ног ее воздыхал да вирши писал любовные. И, чтобы соблазна царю не было, еще по снегам раскисшим умчал Долгорукий царя из Москвы травить зайцев по слякоти, по лужам, по брызгам. К ночи император от усталости, где упадет, там и спит. Зато никаких теток в голове - только придет подушку поправить княжна Катерина, тому батькой своим наученная...
Царская охота двинулась к Ростову, а от Ростова - на Ярославль: бежали, высунув языки, многотысячные своры гончих, ревели в пущах рога доезжачих, взмывали в небеса, косого выглядывая, белые царские кречеты. А под вечер раскинуты шатры на опушках, до макушек берез полыхают костры. Городам же, возле коих удавалась охота, юный Петр II дарил грамоты с похвалой о русаках и медведях - с печатями и гербами, как положено.
Только в июне, в разгар лета, вернулся государь на Москву - прямо в Лефортово. Длинноногий, высохший от бесконечной скачки, заляпанный грязью до пояса, царь (в окружении любимых борзых) взбежал на высокое крыльцо.
– Жалость-то какова!– огорчился царь.– Хлеба мужицкие поднялись в полях высокие - мешают мне забаву иметь...
Но утром, - царь еще и глаз не открыл:
– Ваше величество, - доложили ему, - кареты поданы.
– А куды нужда ехать?– спросил, зевая.
– Вас уже в Горенках ждут: огненная потеха готовится...
Внизу дворца сидел Остерман - стерег пробуждение царя, как ворон падали.
– Некогда, Андрей Иваныч!– крикнул ему на бегу Император.– Видит бог: не до наук мне ныне. Потом вот ужо, погоди как вернусь, ты меня всему сразу научишь...
Громы с молниями трясли небеса над Москвою: вокруг гибли в пожарах мужицкие деревни, полыхали дворянские усадьбы. Много ли зальешь огня молоком от черной коровы? Жарко было, до чего же душно! Ну и лето выпало... Свистали в лесах разбойные люди, жестокий град побивал хлеба, иссушило их солнце...
О, Русь, Русь!
Все лето 1729 года прошло в охотничьих азартах, а под осень замыслили Долгорукие новый поход на медведей и зайцев. Теперь они уводили царя за 400 верст от Москвы - подалее от слободы Немецкой, прочь от красивой тетки-цесаревны. Шли на косого да косолапого, как на войну ходят, - с причтом церковным, с музыкантами и канцелярией. Только денег вот на ходу не чеканили, но зато указы посылали с дороги. Открывал шествие караван верблюдов, навьюченный грузами: котлы и овес, шатры и порох, серебро для стола и прочее.
Хатунь - Серпухов - Скопин - Лимоново - Чернь видели царя в этом походе своими глазами. Дальше, дальше! В леса берложные, в бурелом чащобный, в гугук совиный, туда, где лешие бродят... Одичалый и грубый, коронованный мальчик нехорошо ругался, капризничал, привередничал. Пробились на подбородке царя первые волосы, разило от него сермяжным потом, лошадьми, порохом да псиной. По вечерам - пьян! Так-то вот Петр охотился за зверьем, а Долгорукие охотились за царем...
Затянуло Россию дождями, и когда раскисли поля, завернули обратно - на Москву. Громадные обозы трофеев тянулись за царем на подводах: кабаньи туши, медвежьи окорока, жалобные лани, пушистые рыси, горою лежали убитые зайцы, которым даже счет потеряли. А на въезде в Москву, у заставы, придворные поздравляли царя с богатой добычей. Петр вздыбил жеребца под собой и, оборотясь в седле, нагайкой указал на карету, спешащую за ним:
– Дивную дичь затравил я: эвон везу двуногих собак!
А в карете той ехала мать Долгорукая с тремя дочерьми.
Так что молод-молод, но царь все понимал!
***
Печально оголились леса, разволокло унылые проселки...
По вечерам садились Долгорукие вокруг стола, рассыпали перед царем карты. Играли однажды в бириби - на поцелуи: кто выиграет, тот княжну поцелует. И конечно же, так сдали карту в марьяже, что его величество выиграл. Княжна Катерина уже и губы подставила - на, целуй! Но шлепнул царь карты и.., ушел. Колыхнулись свечи в высоких шандалах. Зловещее почудилось тут Алексею Григорьевичу, и тогда позвал он в Горенки двоюродного брата своего, князя Василия Лукича: дипломат тертый, иезуитством славен.
Где, что, как - расспросил, сразу загорелся, и начал Лукич альянс любовный сколачивать крепко. Тому и природа способствовала: дожди все плыли, шумело в трубах, на двор не выйдешь, зато уютно сидеть во мраке. В туманных зеркалах ослепительно вспыхивали драгоценные камни, а матовая белизна плеч женских казалась точеной - словно мрамор... До чего же хорошо грезится о любви под тонкое пение флейты Иогашки Эйхлера!
А княжна Екатерина Алексеевна, после казуса того с женишком цесарским, замкнулась. Повзрослела. Еще больше вверх вытянулась. На губах же ее ухмылка, ко всему презренная. "Не привелось, - размышляла Катька, - графинею Миллезимо стать, так буду на Руси императрицей. И тот красавчик подползет, как миленький... Хорошо бы ему туфлю к носу приставить: целуй, невежа!"