Случай Эренбурга
Шрифт:
Но — не только.
Во всех сталинских планах всегда просматривалось решение сразу нескольких задач. Так и тут.
Осужденных врачей повесят на Красной площади, после чего по доведенной до истерии стране прокатится волна еврейских погромов. И тогда, спасая уцелевших евреев от справедливого гнева народного, их сошлют в места отдаленные, где уже загодя выстроены для них бараки. И даже точно просчитан процент тех, кто доедет до этих бараков, а кому суждено будет погибнуть в пути.
Ну, а потом — откат. В дело вмешивается Вождь. И начинается волна новых посадок — теперь уже сажают погромщиков: ведь в гигантскую печь ГУЛАГа надо постоянно подбрасывать все новые и новые дрова.
Все это, конечно, было уже из области слухов. И, по правде говоря, я даже не могу сейчас точно сказать, какие из этих слухов доходили до меня уже тогда, а какие относятся к иным, более поздним временам.
Но ясная схема продуманного сценарного плана отчетливо просматривалась — даже если отвлечься от всех этих слухов — в выстроенной в одну линию цепочке всем нам известных фактов.
В этой цепи отдельных событий и фактов теперь уже хорошо была видна динамика — развитие, движение давно спланированного сюжета. Каждому, кто видел, куда это движется (а только слепой мог этого не увидеть), было ясно, что и кампания по борьбе с космополитами (1949 год), и процесс Сланского (1951-й), освещавшийся в наших газетах в откровенно антисемитском духе (о Сланском и его подельниках в советских газетах писали, что они «мечтали превратить Чехословакию в космополитическую вотчину Уолл-стрит, где властвовали бы американские монополии, буржуазные националисты, сионисты»), были первыми звеньями этого далеко идущего плана, прологом и завязкой этого давно написанного сценария.
Нет, первым звеном — теперь в этом уже не могло быть сомнений — было убийство Михоэлса.
Что-то темное и страшное было уже в самых первых слухах о его гибели.
Потом стало известно, что делом этим поручено заниматься следователю по особо важным делам Льву Шейнину — тому самому, детективными рассказами которого зачитывалась вся Москва. Потом прошел слух, что Шейнин арестован. Почему? За что? Кто говорил — за то, что сам, будучи евреем, был слишком пристрастен и «копал» не там, где надо. А некоторые шептались, что, «копая», наткнулся на что-то такое, чего знать ему не полагалось.
Так или иначе, похоронен Михоэлс был со всеми подобающими ему почестями.
Но вскоре возглавляемый им театр был закрыт.
А потом стало известно, что арестован один из лучших актеров этого театра, ближайший друг Михоэлса — Вениамин Зускин.
И вот — последняя точка: фраза в сообщении о врачах-убийцах про «известного еврейского буржуазного националиста Михоэлса», через которого таинственный «Джойнт» передавал убийцам свои злодейские приказы.
Летом 60-го я жил в Малеевке. Это был, кажется, первый мой приезд в этот знаменитый подмосковный Дом творчества, потом на многие годы ставший для меня чуть ли не вторым моим домом. (Мы шутили, что приезжаем туда, как в свое имение.)
В то лето сразу сбилась у нас дружная компания. Душой компании был Толя Аграновский: красавец, остроумец, весельчак. Вместе с женой Галей, которая была ему под стать, он дивно пел на сочиненные им самим мотивы любимые наши стихи: Пастернака, Цветаевой, Слуцкого, Самойлова, Тарковского, Кедрина… Слушать его было — наслаждение.
Познакомились мы с Толей раньше, но подружились именно в то лето.
Толя был человек яркий и сам по себе заслуживает отдельного рассказа. Но сейчас поводом для этой — очередной моей — «верояции в сторону» стал Михоэлс.
В один из тех дней вышел я из главного малеевского корпуса и остановился, щурясь от бьющего в глаза яркого июльского солнца. На бетонной террасе, по-барски раскинувшись и соломенных креслах-качалках, сидели два известных московских стукача. И один из них ленивым барским голосом — под стать его позе — сказал:
— Вот Бен нам сейчас скажет… Скажи, Бен! Как ты думаешь: кто убил Михоэлса?
Придуриваться мне не хотелось. Но и раскрываться перед этими голубчиками тоже было боязно: со смерти Сталина прошло уже семь лет, но я еще не настолько «оттаял» от лютой сталинской зимы, чтобы вот так, впрямую, известным стукачам говорить все, что знаю и думаю.
Медленно, осторожно, взвешивая каждое слово, я ответил:
— Скорее всего, его убили сотрудники бывшего Министерства государственной безопасности.
Рождая и одновременно произнося этот свой ответ, я сделал особый упор на слово «бывшего» и — чуть слабее — но тоже все-таки выделил слово «Министерство». Тем самым я как бы давал понять, что нынешняя наша гэбуха (это давно уже было не Министерство, а Комитет) никакой ответственности за преступления того разоблаченного и разогнанного ведомства не несет.
Очень довольный этим своим ответом (и дураком не показался, и мудрую осторожность проявил), я двинулся дальше по аллейке, идущей от главного корпуса к пруду, и шагов двести спустя наткнулся на Толю.
Остановившись с ним на минутку, я — в упоении от своего лихого ответа — рассказал ему, каким молодцом только что себя проявил.
— Ну и дурак! — сказал Толя, выслушав мой самодовольный рассказ.
— А как, по-твоему, надо было ответить? — обиженно спросил я.
— А вот спроси меня… Спроси, спроси!
Сделав вид, что предыдущего разговора как бы не было, словно мы вот только что столкнулись на этой аллейке, я сказал:
— Толя! Давно хотел у тебя спросить. Как ты думаешь: кто убил Михоэлса?
— Михоэлса? — Толя с изумлением воззрился на меня. — А кто это — Михоэлс?
И тут же, сбросив маску простодушного изумления, похлопал меня по плечу:
— Вот как надо отвечать на такие вопросы!
Весной 53-го я, конечно, ни с кем на эту тему разговаривать бы не стал и уж тем более ни с кем не стал бы делиться никакими своими предположениями. Но наедине с собой уже и тогда точно знал, ни на секунду не сомневался, что Михоэлса убили «наши».
И то ли поэтому, то ли потому, что уже прозрачно-ясен был тогда для меня весь сценарий, не сомневался, что и бомбу во дворе советского посольства в Тель-Авиве тоже, конечно, взорвали «наши». Ясно понимал, что это — новый виток, новое — быть может, самое важное — звено все того же сталинского плана.
Но ярче всего выразилось то, что все это не просто естественное развитие событий, продиктованное самим, так сказать, ходом вещей, что реализуется именно некий хорошо придуманный и продуманный сценарий, в присуждении Сталинской премии мира Эренбургу.
До Эренбурга премия эта присуждалась только иностранцам, и то, что первым советским «борцом за мир», отмеченным этой высокой наградой, был не Фадеев, не Тихонов, а именно Эренбург, яснее ясного говорило о замысле автора сценария.
Вручение этой премии было обставлено с необычной даже для тех времен, искусственно подчеркиваемой помпезностью.