Случай Эренбурга
Шрифт:
Как ни туп был этот украинский функционер, но тут и до него дошло, какого он дал маху. Он прямо сомлел от страха. Чуть не на колени кинулся перед Хрущевым, умоляя его забыть, с чем он к нему пришел.
Рассказывая Эренбургу эту историю, Хрущев сказал, что не сомневается, что Сталин действительно тут же приказал бы расстрелять этого болвана. Ему ведь нужен был погром, который начался бы стихийно, снизу. Чтобы он, вождь, тотчас же его пресек, сурово наказав виновных. А погром, который начался бы «по личному указанию товарища Сталина», был ему совсем ни к чему.
Г. В. Костырченко в своей книге о тайной политике Сталина делится с нами такими своими мыслями о сложной и противоречивой натуре бывшего нашего вождя:
По складу своего характера он не решился бы открыто выступить против евреев, хотя в душе, особенно в последние годы жизни, мог быть, что называется, патологическим антисемитом. Поэтому вождь, ревностно оберегавший свой революционный имидж большевика-ленинца, был обречен переживать муки психологической амбивалентности, которая, возможно, и ускорила его конец. Показателен в этой связи эпизод, описанный композитором Т.Н. Хренниковым. В конце 1952 года Сталин, в последний раз присутствовавший на заседании комитета по премиям своего имени, совершенно неожиданно заявил: «У нас в ЦК антисемиты завелись. Это безобразие!»
Если бы, вспомнив это ценное свидетельство Т.Н. Хренникова, автор «Тайной политики Сталина» не прошел и мимо свидетельства другого, не менее важного свидетеля — Н.С. Хрущева, ему, быть может, пришли бы в голову на сей счет и какие-то другие мысли.
Я вот, например, подвергнув этот рассказ Никиты Сергеевича небольшому «домашнему анализу», снова — в который уже раз! — подумал, что Сталин вовсе не был ни патологическим антисемитом, ни тяжелым параноиком. А был он всего лишь политиком. (Политиком, правда, совершенно особого склада.)
Во всей этой истории, рассказанной Хрущевым Эренбургу, я вижу отчетливый след все того же плана, того же гениального сталинского сценария: под воздействием все нарастающей антисемитской пропаганды в стране повсеместно начинаются эксцессы, самые что ни на есть настоящие еврейские погромы, и тогда вождь, сохраняя верность принципам пролетарского интернационализма, дает указание выслать уцелевших лиц еврейской национальности в места отдаленные, спасая их от справедливого народного гнева.
Это, разумеется, всего лишь гипотеза, и я никому ее не навязываю. Но…
В то время моя жена работала на радио. Точнее — в КРВ, Комитете радиовещания. Этих комитетов у нас тогда было два: КРВ (Комитет радиовещания) и КРИ (Комитет радиоинформации). КРИ вещал на Советский Союз, а КРВ — на заграницу. Жена работала в КРВ, в Корейской редакции.
Корейская редакция, еще недавно бывшая одной из самых заштатных, в то время — нежданно-негаданно — вдруг вышла на передовую линию огня: в Корее началась война. Южную Корею поддерживали американцы, а на стороне Северной воевали так называемые китайские добровольцы. Мы в войну пока не втягивались, но от этой — очередной — сталинской авантюры не так уж далеко было до начала третьей мировой, в вечном страхе перед которой все мы тогда жили.
Итак, жена работала в Корейской редакции. А заведовал редакцией человек по фамилии Сметанин.
Фамилия эта была хорошо мне знакома, и, когда жена как-то обмолвилась, что непосредственного ее начальника зовут Николай Арсеньевич Сметанин, я удивленно переспросил:
— Сметанин? Неужели тот самый?
Обувщик Сметанин в 30-е годы был знаменит почти так же, как Стаханов или какой-нибудь там Кривонос. Это он кинул клич, поддержанный сперва массами трудящихся, а потом уже партией и правительством: «Ударники в дипломатию!» (Наподобие знаменитого горьковского лозунга: «Ударники в литературу!»)
Самого Сметанина, в благодарность за почин, сразу назначили послом — то ли в Японию, то ли еще куда. Но ничего хорошего из этого его почина, кажется, не вышло. Во всяком случае, в мемуарах Риббентропа об одном таком «сметанинце», отправленном послом в Германию, я прочел: «Этот новый русский посол очень талантливо притворяется идиотом. Но нас он не проведет».
Выяснить, был ли заведующий Корейской редакцией КРВ «тот самый Сметанин», мне не удалось. Но это, в сущности, было не так уж и важно. Далее если это был всего лишь однофамилец того Сметанина, ясно было, что он, как было сказано в одном рассказе Зощенко, «кавалер и у власти», а стало быть, знает то, чего нам, простым смертным, знать не полагается.
И вот этот самый Сметанин однажды, уходя из редакции (перед отъездом то ли в отпуск, то ли в какую-то длительную командировку), буркнул моей жене (собственно, женой моей она тогда еще не была, мы только собирались пожениться):
— Проводите меня. Мне надо с вами поговорить.
Разговор у них был короткий. Строго говоря, это был даже не разговор, а одна-единственная фраза. Но сказана она была в самом категорическом тоне и — с большим нажимом.
— Можете спать со своим Сарновым, сколько вам угодно, — грубо сказал он. — Но не вздумайте выходить за него замуж.
Кажется, этой директивой он не ограничился, а еще и поручил своему заместителю под каким-то предлогом отобрать у нее паспорт и спрятать его, чтобы, воспользовавшись его отсутствием, она не побежала со мною в загс.
Будущая моя жена истолковала этот разговор в том смысле, что наш брак, если он состоится, грозит ей какими-то служебными неприятностями — не более того. (В самом худшем случае — уволят.)
Но я почуял в этом предупреждении Сметанина нечто более серьезное, чем просто нежелание, чтобы его сотрудница испортила себе анкету.
Как бы то ни было, предупреждение не помогло. Спрятанный паспорт она у сметанинского заместителя выманила, и в загс мы побежали. Единственная уступка, которую мы сделали обстоятельствам, состояла в том, что брак наш мы — до поры — решили держать в тайне (не от сотрудников жены по Корейской редакции, а главным образом от моих родителей). Чтобы тайна эта раньше времени не выплыла на свет, регистрируясь, жена сохранила свою фамилию, хотя сотрудница загса предупреждала:
— Имейте в виду, с разными фамилиями у вас в жизни будет много неудобств. А если вы не возьмете фамилию мужа сейчас, потом это сделать будет гораздо труднее: вам придется тогда уже менять свою родовую фамилию, а это… вы даже представить себе не можете, какая это морока…
Но на все эти будущие трудности нам было наплевать, нам хватало и настоящих. (Жить не на что и, в сущности, негде. Как отнесутся к моей женитьбе родители — неизвестно, а ведь рано или поздно придется им признаться: не вечно же мы будем держать наш брак в тайне…)
При том что я — как уже не раз было сказано — если и не понимал, то чувствовал, какое будущее готовит мне мое родное государство, реакция родителей на наш тайный брак (если тайна вдруг выйдет наружу) пугала меня гораздо больше. Этот мой страх разоблачения был так велик, что однажды, представив себе, как теща звонит родителям и радостно сообщает им, что «наши дети поженились», я, мало чего соображая, не нашел ничего лучшего, как перерезать телефонный провод в нашей коммунальной квартире.