Служили два товарища... Трое (повести)
Шрифт:
– Сегодня еще раз понял, почему стал летать с тобой, Саша, - сказал Морозов.
– Упал с тысячи метров и чувствуешь себя человеком. Вот за это.
– Агитируешь, Коля?
– Агитирую.
– Товарищи, это рай, это болотный санаторий! Я, кажется, начну говорить стихами, - сказал Ивашенко, стараясь показать, что и ему не страшно и даже как будто весело.
– Ну и валяй, а я никогда не написал и двух строк, похожих на стихи, не умею отыскать рифму, - теряя интерес к разговору, сказал Морозов.
– Мне это не угрожает.
Они лежали в кустах, курили и смотрели, как закипает в кружке вода. В ней жила успокоительная сила родных вещей.
И такой же покой источал цветок на тоненьком зеленом стебле. Он выглянул из-под прошлогоднего листа и тянул к солнечному лучу мохнатую желтую голову.
В кружке поднялись пузырьки, и от пузырьков тоже веяло покоем. Прилетела бабочка-капустница, белокрылая, серебристая. Она села на желтый цветок и замерла, едва вздрагивая от слабых порывов теплого ветра.
Ивашенко потянулся к ней рукой. У него даже рот раскрылся от удовольствия.
– Не тронь!
– крикнул Морозов.
Ивашенко отдернул руку, пустил в бабочку струйку дыма, и она улетела. Он смотрел вдаль на мокрые черные кусты, на лес и горизонт. Глаза резало от блеска и солнечного света, скользившего по воде.
– Хватит нам кипятку, на что он?
– А чтобы как на охоте. Постреляли уток, вернулись, кипятим чаек, - сказал Морозов, оглядываясь.
– Здорово я любил с отцом в лес ходить! На охоту не брал, а за ягодами - пожалуйста. Почти такой же лес, летом всякой ягоды - заешься!
– Давай рассказывай, чтобы на часы не глядеть. Стемнеет - пойдем, - предложил Борисов.
– О чем? О любви? Ты же знаешь: жениться не удосужился, и вопрос этот для меня серьезный.
– Для меня он тоже был серьезный, - сказал Борисов.
– А теперь решенный вопрос. А у тебя сейчас - та рыжая из парикмахерской? Расскажи.
– Хорошая девушка, - сказал Морозов, стараясь вернуть из бесконечной дали вчерашний разговор и неожиданно явственно вспомнив ее чистое горячее дыхание.
– Хорошая девушка, - повторил он, - вот язык плохо знает, никакого человеческого объяснения, почти как глухонемые на пальцах.
– Ну и брось ты это дело, Коля, по-дружески говорю, - сказал Борисов, хмуро глядя в спокойное, теплое небо.
– Я с ней сегодня вечером хотел встретиться, - не слушая Борисова, сказал Морозов.
– Другого найдет, не беспокойся.
– Думаешь?
– недоверчиво спросил Морозов.
– Нет, ты со зла. Да и что ж она, по-твоему, из железа? Все приходят и уходят, прилетел, посидел, перышки почистил и бывайте здоровы. Вот останься с ней кто-нибудь, тогда другое дело. А то она только встречает да провожает… Нет, я у тебя по другому случаю хочу совета. Эта рыжая, вероятно, как бой местного значения. На что-то рассчитывали, а серьезного результата нет.
Морозов столкнул с огня кружку и засыпал огонь землей.
– Про ту девушку в Доме офицеров я уже тебе рассказывал, ну, она у меня вроде миража в пустыне: глазами видишь, а нет ни адреса, ничего! И будь я самый счастливый, и то по теории вероятностей не встречу. Блажь.
– Другую встретишь, - сказал Борисов.
Весна, и ветер с запахом ив, и озерная тишина - все настраивало на благостный лад, и непривычные мысли лезли в голову, светлые, словно вымытые в весенней воде.
– Вот мы решили поговорить о любви, - сказал Морозов задумчиво, - так мне же, ей-богу, нечего вам, ребята, рассказать. Впрочем, вспоминается одна глупая история, еще довоенная. Был я тогда совсем зеленым парнишкой и полюбил ходить в театр, когда мы в город из деревни приехали. Выпрошу у матери денег, приглажу вихры и отправляюсь с ребятами, а иногда и без денег - зайцем. Театр в нашем городе казался нам огромным, была своя, постоянная труппа. У режиссера такая странная фамилия двойная, вторую часть еще помню: Замирайло или Загорайло. Ставили разные пьесы - и современные и классические. Я классические очень любил. «Отелло» три раза ходил смотреть, так жалко Дездемону было. Ну вот, отправился с дружком без билета, проскочили мимо капельдинера в партер, только стал гаснуть свет, юркнул я на пустое место. Сижу, на сцену смотрю.
Поворачиваю глаза - рядом Дездемона, то есть другая, но вроде бы и та.
– И ты влюбился?
– Ну конечно: сразу! Положил руку на подлокотник да нечаянно и прикоснулся к ее руке. Ощущение такое, будто замкнулось электричество силой в двадцать тысяч вольт! Чуть до люстры не подбросило. И главное, никто этого электрического удара не чувствует, ты один. Едва в кресле сидишь: перед глазами туман и рука словно приросла к той, другой.
Чудовищно сильное ощущение… Ну вот, сижу я рядом с Дездемоной и ничего на сцене не разбираю, ослеп и оглох.
Наконец, понемногу загорается свет, поворачиваю голову и вижу: соседке-то моей за сорок, и лицо у нее злое, тяжелое. И что это было? Игра угасавшего света превратила ее в красавицу? Я убежал, как заяц, на галерку и смотрел второе действие оттуда. Вот вам моя первая любовная история.
Морозов засмеялся веселым ребячливым смехом.
– Тише ты! Кричишь и вправду, как в доме отдыха.
– О, свет - великая сила!
– сказал с глубочайшим убеждением Алеша Ивашенко.
– На палитре у художника лежит свет, а в магазине в коробках продают радугу.
– Фантазер, - сказал Морозов.
– А все же неплохо: входишь в магазин и просишь: «Заверните мне радугу».
Они долго смеялись. И тот, кто увидел бы их в эту минуту, поразился бы и веселью, и молодости почти беззаботной, для которой все будто легко.
* * *
Ночью они вышли из окружения воды и пошли в сторону фронта, на северо-восток. В густом ольшанике они наткнулись на обломки немецкого самолета. Мертвый летчик лежал с искаженным лицом в разбитой кабине, он был в шлеме, в черной кожаной куртке.
– Может, этот нас подбил, собака?
– сказал Морозов.
Ивашенко, воевавший меньше других и вблизи видевший смерть только в госпитале, испытывал непреодолимое отвращение к мертвому летчику.
Он посмотрел в лицо врагу при голубом свете фонарика. Нет, ничто в нем, Ивашенко, не ликовало. Он не испытывал справедливого чувства мести, хотя и видел его у других. Он объяснял это тем, что родные и близкие его живы. Ему даже стало неловко перед товарищами, словно он был в чем-то хуже их.
– Не скули, Муха, - сказал он собачонке, стараясь забыть лицо мертвого летчика.
«Просто я очень штатский, - думал Ивашенко, - всю войну учусь, как сукин сын, и все равно шпак».
Они подошли к дороге, обыкновенной дороге, покрытой асфальтом. Видимо, это была забытая людьми дорога: никто по ней сейчас, ночью, не ехал и не шел. Она была как река, казалось, в ней отражаются звезды. Они пошли рядом с дорогой, лесом, на север.
– У меня план такой, ребята, - сказал Морозов.
– Дойдем до первого подходящего жилья, только бы жили в нем поляки. Они здорово не терпят эту фашистскую сволочь и уж как-нибудь помогут… Слышите?…