Смерть и прочие неприятности. Opus 2
Шрифт:
Благородный лиэр Кейлус Тибель, защитник униженных и оскорбленных? Смешно.
— Ты лжешь. Просто хочешь, чтобы я прониклась твоим прекрасным господином. Чтобы играла на вашей стороне.
Тим улыбнулся с таким снисхождением, будто к нему вдруг подошла пятилетняя сестренка и на полном серьезе попросила выгнать чудовище из-под кровати. Хотя, возможно, в этом мире чудища под кроватью вовсе необязательно означали плод богатого детского воображения.
— Я понимаю, как тебе хочется верить, что он порождение зла. И все же, надеюсь, вскоре ты откроешь глаза достаточно широко, чтобы увидеть, что это не так.
— И зачем это ему? — скептицизмом в Евином голосе можно было бы крошить лед.
— Он говорит, это его хобби. Коллекционировать в своем доме тех, кто так или иначе пострадал от его сестрицы. Мол, ценит хороших слуг, и сентиментальность тут ни при чем, ибо все они ничего для него не значат… кроме меня. — То, как Тим качнул головой, ясно выразило его вежливое сомнение в данном постулате. И вовсе не на свой счет. — В одном он прав: из нас действительно вышли хорошие слуги. Мы все обязаны ему жизнью или большим, чем жизнь. Этим он купил нашу верность надежнее, чем ее могли бы купить любые деньги… или страх. — Он прислушался к тишине, воцарившейся в коридоре, отражавшей молчание инструмента в гостиной. — Похоже, закончил.
— Я тебе не ве…
— Помолчи пару минут, хорошо? В конце он обычно играет то, что получилось. — В словах снова прорезалась усталость, с которой взрослый может просить ребенка не пытаться изрисовать фломастером вот эти ценные бумаги с очень ценной работой. — Потом можем продолжить, но сейчас я хочу послушать… думаю, тебе это тоже должно быть интересно. Если, конечно, ты действительно музыкант.
Сдержав язвительность, Ева все же устремила взгляд на светящийся ключ, желчно выжидая, когда оттуда снова польется то, что Кейлус Тибель считал музыкой.
Вначале в хрупком, трогательном фа-диез миноре зазвучало вступление: кружево высоких триольных переборов, словно сплетенное светом, одиночеством и трепетной болью живого сердца. Их переливы — пронзительные, щемящие, поразительно гармонично звучавшие диссонансы — спустились вниз обреченным вздохом, воспарили обратно к верхним регистрам робкой надеждой на счастье и, истаяв на вопросительной паузе, зазвучали вновь уже в басах.
Чтобы над ними — странным, рваным ритмом, живым и болезненным, как чье-то сбивчивое дыхание — сильно и нежно запел мелодию романса голос с влекущей хрипотцой.
Ты знаешь два пути — я знаю третий,
Путь, озаренный пламенем пожаров,
По волоску над бездной — в полусвете
Звезды во мгле и лезвия кинжала…
Ева застыла, не видя того, на что смотрит, не веря тому, что слышит. Забыв, где она, забыв, кто играет и поет за запертыми дверьми.
Забывая саму себя.
Она не знала, насколько точен перевод, обеспеченный переводческой магией. Не знала, что в первую очередь благодарить за этот перевод, сохранявший красоту рифмы и ритма — магию или собственное сознание. Но то, что она слышала, завораживало; и все, что так странно слушалось разобранным на части, соединилось чарующе органичным целым. Резкость созвучий, непривычная прихотливость интонаций, причудливость гармонизации и модуляций — то, что прежде казалось неправильным, теперь слышалось единственно верным. В музыке, переплетенной с пением нерушимой ажурной вязью, далекое мешалось с близким, понятное — с непостижимым, зов — с предупреждением, насмешка — с мольбой, страсть — с печальной отстраненностью прощания; и этот голос, голос ангела за миг до падения…
Так мог бы петь Люцифер, в последний раз оглядывая рай перед изгнанием.
Мой путь отмечен выжженной травою,
Но я смеюсь — кому по нраву стоны?
Ты не найдешь меня среди героев.
И среди павших. И среди влюбленных.
Я странник Между. Эхо. Сон и пламя.
Танцор на грани вымысла и были.
Но я коснусь — горячими губами,
А не бесстрастным ветерком от крыльев.
Ты не успеешь удержать виденье,
И песню тени — не живым подслушать.
Я появлюсь, как призрак, на мгновенье,
И ускользну, забрав на память душу.
Мелодия от куплета к куплету набирала силу, обрастала шлейфом голосов, вбирала в себя новые регистры и тембры. Одинокое фортепиано звучало так, словно за дверьми пел под властью дирижера целый оркестр — в нем слышалась пронзительная лазурь безмятежности и яростное пламя, рушащее судьбы, черный металл отчаяния и чистое золото невинных мечтаний, звон осколков кровавого стекла, на которых кто-то с улыбкой танцует вальс, и заливистый смех над собственной болью. Оно рассказывало о любви и потерях, о счастье, которого можно коснуться рукой, и вечности, ждущей тебя в конце пути; о непролитых слезах и словах, что не прозвучали, обо всем, что когда-то было тебе бесконечно желанно, и том утраченном, что так хотелось бы вернуть, но чему никогда не суждено сбыться. И в проигрыше Ева, не выдержав, дернула ручку, приоткрывая двери на щелочку: желая убедиться, что это морок, колдовство, попытка задурить ей голову, что в действительность поет волшебный ключ в замочной скважине…
Что угодно. Кто угодно.
Только не человек, которого ей нужно убить.
Лиловым ветром в волосы подую,
Погладит щеку шелк туманной пряди…
В стилетной вспышке стали — околдую.
В кровавом вихре танца — жар объятий.
Путь крови, и надежды, и обмана.
Ночные битвы. Ранние дороги.
Не ангелы — служители тумана,
И сумерек, и Вечности в итоге.
Музыка звучала из комнаты. В щелку виден был Кейлус Тибель, сидевший на широкой банкетке за расписным золоченым инструментом. И руки, ласкавшие клавиши, порхавшие над ними — черными там, где у рояля были белые, белыми там, где у рояля были черные, — определенно принадлежали ему. Как и вдохновенное лицо с полуприкрытыми глазами, сосредоточенное и вместе с тем смягченное, без тени той улыбки-издевки, что трещиной по витражу искажала его красоту.
Как и губы, золотым бархатом лившие голос, хрипотца которого уступила место глубокой кристальной чистоте.
Однажды танец оборвется в бездну,
И некому поймать. И нечем клясться.
И мне не надо белизны помпезной –
Ее так просто сделать серо-грязной…
Ты не подаришь мне любви мгновенье,
А я не врежусь сталью в твое сердце.
Я знаю путь сквозь пламя и сквозь время,
Короткий — вечный — контрданс со смертью.*
Песня взлетела к финальной кульминации — и в трагедии, обрывающей голос, как неизбежно обрывается земной путь, свет восторжествовал над тьмой, красота над мраком, вечность над забвением. Прощаясь, ветром в крыльях одинокой птицы пели фортепианные пассажи, прощаясь, хрустальными цветами распускались в мелодии трели, прощаясь, победными колоколами разливались в аккомпанементе аккорды; и музыка окутывала собою все, билась в сердце вместо пульса, без остатка заполнила душу, забирая оттуда все до капли.
Забирая все, чтобы взамен оставить гораздо больше.
За миг до того, как стихли финальные ноты, Тим — лишь сейчас Ева осознала, что все это время юноша напряженно следил за ней — мягко, но непреклонно притворил двери.
Когда в коридоре воцарилась тишина, в которой лишь болела вывернутая музыкой душа да потихоньку исчезал ком в горле, оба долго молчали.
— Это… это правда написал он?
Вопрос прозвучал так хрипло, словно привычный голос Евы ушел в эфемерное загранье следом за голосом, певшим только что. И пока отказывался возвращаться.
— Естественно. И стихи тоже. — Быстрым гибким движением поднявшись с пола, Тим аккуратно, абсолютно неслышно вынул из замочной скважины светящийся ключ. Сунув его в карман, погрузив коридор во тьму, отступил от дверей: так, чтобы не помешать кому-то выйти из комнаты, но остаться преградой между входом и Евой. — Еще одна причина, по которой я всегда буду на его стороне.
Девушка посмотрела на свою опущенную руку, в пальцах по-прежнему сжимавшую Люче.
Потом — снова — на прикрытые двери.