Смерть от любви (сборник)
Шрифт:
– Господа, кажется, это артобстрел, – изрекла Алена, глядя на покачивающиеся бедра удаляющейся официантки.
– Не иначе, с трофейного бронепоезда, – подхватил «Второй», но Альфред Никанорыч никак не реагировал…
– А пока на море кач-Кач-кач-кач-ка!..– в который раз подряд завыл знакомый голос из дыма…
– Говорят, сегодня утром на площади перед обкомом их случайно встретил местный писатель Лбов и разорался до того, что самому сделалось плохо. Вы, кричал, киношники, все бездельники, пьяницы и крамольники, вас надо в арестантские роты отдать.
– Он что, сталинист? – обратилась Алена в пространство.
– Если завтра не будет Плевицкой, меня снимут с картины и… картину снимут без меня! – с этими словами Альфред Никанорович ухватил зубами край антрекота и стал пробовать его откусить.
– Сенчина звонила? – задал риторический вопрос «Второй». Алена скривила губы и покачала головой.
– А Шаврина на телеграмму ответила?
– Нет.
– А эта, как ее, ну… вылетело из головы…
– Позвонила, обругала нас всех, что делаем ей предложение в последнюю очередь, и отказалась, сославшись на то, что Плевицкая – белогвардейка, изменница родины, и она будет жаловаться в министерство пропаганды, что вообще такое снимают.
– Разве есть такое министерство?
– Она так сказала – «пропаганды».
За столиком, где сидели трое «офицеров», раздался громкий дружный хохот. Один из них, тот, что наряжен был Скоблиным, произнес какой-то тост, они все встали с бокалами в согнутых в локте руках, трижды прокричали «ура!» и выпили.
Ловкие женские руки быстро перебинтовывали голову Ивана Ивановича, она – голова – радостно улыбалась, вертелась, мешая процессу, и не переставала верещать:
– А я-то, это, значит, лечу и думаю, сколько же это мне еще лететь осталось? Ну, думаю, место святое, авось в преисподню не угожу! А я, значит, в самый рай аккурат собрался, благодать!
Миловидная женщина лет тридцати невольно улыбалась таковым речам, но тут же хмурилась, глядя, ладно ли получается перевязка:
– Вы не вертитесь, пожалуйста, шибко-то, а то я вам больно сделаю.
– Ни-ни, что ты, я не верчусь, – завертелась голова еще живее и еще более заулыбалась. – Одно мне только, слышь, жалко: банка разбилась! Такая, я тебе скажу, небьющаяся посудина была, прямо заколдованная. Думал, ее со мной и в гроб уложат, ан нет, выходит, я ее небьющееся оказался!
– Или околдованнее, – снова улыбнулась женщина.
– И-их, точно! А я и не подумал. А тут кто-то у вас в соборе из-под крыши откудава-то со мной разговаривал. А кто – ничего не видно. Это, часом, не ты ли и была, милая?
– Это блаженная наша, Шурочка, поселилась туда и чудит.
– Домовая, что-ли?
– Блаженная, вам говорят, неужели не понятно?
– Да ить киношники мы, какое у нас понятие, срам один!
– А, вон что… – Женщина сразу поскучнела. – А я-то стараюсь, думаю, человек в беду попал, а он киношник, оказывается. Зачем пожаловали? Чего молчишь, безсовестный? – Она поднялась и пошла прочь. – Некогда мне больше с тобой, я и про тёлочек своих забыла… Иду-иду, мои хорошие!
Иван Иванович, кряхтя, поднялся и потёр спину, поглядел на пролом в потолке пристроенного к собору коровника, откуда пожаловал, и попробовал надеть кепку, но на забинтованную голову кепка не надевалась.
– Эх-ма, жись моя пролетарская, – повторил он и пошел следом за женщиной. – Эй, слышь, звать-то тебя как? Слышите, товарищ женщина?!
Но женщина не слышала, она бойко и сосредоточенно выдаивала корову и переходила к следующей, перенося с собой ведро с молоком.
– Стекла прибери, – строго обронила она, не удостоив Ивана Ивановича взглядом, оставила полное ведро и взяла пустое.
…Сестра катала Дежку на карусели, водила в зверинец. Звон зазывал публику в цирк. На подмостках бегал клоун с колокольчиком и хриплым голосом уговаривал публику скорее брать билеты, а то они не успеют. Из балагана вышла девочка лет двенадцати в красном костюме. Она была на удивление хороша. И стала вдруг бегать по проволоке, вертеться.
– Так кувыркаться и я бы, пожалуй, могла, учеба только нужна, – сказала Дежка, не отрывая взгляда от акробатки.
Смешил клоун, потом вышел хохол со скляницей горилки в руке и запел «Кумушки-голубушки, здоровеньки булы». Публика покатывалась со смеху. А тут вылетела на сером коне наездница, ловкая, быстрая.
«Хоть и грешно такой голой при народе прыгать, – думала Дежка, – а так я тоже могла бы. Уж если всюду грех – и в миру, и в обители, уж лучше на миру жить».
…В обществе студентов Дежка с подругой отправились в сад «Аркадия». Разноцветные гирлянды фонариков украшали вход в аллею, гремел военный оркестр, сновала нарядная толпа, и, кажется одна она была в косынке, а все в шляпах.
На открытой сцене, когда взвился занавес, Дежка увидела тридцать дам в черных строгих платьях с белыми воротниками. Дамы стояли полукругом, и все казались красавицами – такие прически пышные и цвет лица! И вдруг раздался лихой марш:
– Шлет вам приветКрасоток наш букет,Собрались мы сюдаПропеть вам, господа,Но не осудите,Просим снисходить,А, впрочем, может быть,Сумеем угодить.Беззаботное веселье, господа,Вот в чем заключается жизнь наша вся.– Нравится ли вам, Наденька, хор? – любезно осведомился студент Волощенко, сопровождавший подруг.
– Еще бы не нравиться!
– Если вы хотите, то можете тоже в хор поступить, у меня тут знакомства имеются.
– Ах, еще бы не хотеть, господин Волощенко, да это же лучше балагана!
А дамы меж тем все старательно пели, что:
– Где играют, пьют,Пляшут и поют,Нас всегда найдешь ты,Тут как тут.Нам грусть-тоска – все нипочем,Мы веселимся и поем,Упрек людской – лишь звук пустой,Довольны мы своей судьбой.И вот первая репетиция будущей звезды. За пианино сидит Лев Борисович Липкин, а вокруг него стоит хор, разучивают марш «Пророк» из оперы Д. Мейбера. Когда Дежка входит, Лев Борисович говорит:
– А ну, Надежда, покажи, какой у тебя голос.
А Надежде стыдно: все разглядывают ее. Липкин дает аккорд, и Надежда дрожащим голосом ноту берет.
– Смелей, смелей!
Надежда берет посмелее.
– Ого, хорошо!
В уголке сидит дама в черном платье. Липкин зовет ее:
– А ну, Люба, спой свое соло, пусть Надя послушает, она может петь с тобой контральтовую партию в «Пророке».
Люба откашлялась.
– Ангел-хранитель, укажи мне спасение, – вдруг рванула она, – мой покровитель, дай утешенье. Сердце уныло в горьком томлении, кровь вся застыла от упоения…