Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Комнату, разумеется, оставлял Генке, а вернувшись, удержал его у себя до осени, когда должно было освободиться место в хорошем общежитии для аспирантов. Остаток того жаркого лета запомнился Сураеву как сплошной праздник: приятели не нашли лучшего применения его армейским отпускным и выходному пособию, хоть и тогда было ясно, что холодильник, «Саратов» первого выпуска, давно дышит на ладан. Однако былая сердечная непринужденность редко гостила у них и за пиршественным столом, а виноват тут был, конечно же, он, Сураев: в армии перед ним впервые по-настоящему раскрылось неравенство между людьми, многоликое, вездесущее и всегда несправедливое – потому что вовсе не сводится оно к загадочному дару, заложенному в тебе судьбой. А Генка мало того, что талантливее, он далеко вперёд ушел за те два года и в интеллектуальном развитии. Всё бы ничего, если б не болезненно ощущаемая гвардии лейтенантом запаса собственная в этом отношении деградация: он долго ещё избывал навязанное армией косноязычие, а от привычки помалкивать даже тогда, когда есть что сказать, так, пожалуй, и не избавился. Быть может, и к лучшему. И вообще нельзя сказать, чтобы армия не дала ему ничего хорошего. Мужчина не должен избегать службы в армии – такой, во всяком случае, какой была СА в начале семидесятых: привилегированная, воюющая только негласно, за границей. К тому же увиденная глазами офицера, не солдата. Однако и в ней Сураеву пришлось приложить огромные усилия, чтобы сохранить в неприкосновенности свою душевную жизнь, законсервироваться, и следует признать, что полностью это не удалось.

Генка, благородная душа, делал вид, что не замечает переживаний Шамаша, и только единожды дал понять, что не слепой же он, в конце-то концов, не бревно бесчувственное. В одно из застолий Генка поделился наблюдением: все, мол, демобилизованные без конца рассказывают о своей службе, просто болезнь какая-то, а вот Сашок молчит – служил, выходит, в разведке. Сказано это было тоном легким, шутливым, так что сидевшая рядом очередная Наташа (или Лена) прыснула, не дожидаясь ответа. А Генка дождался. И только поднял свои густые чёрные брови, когда Шамаш пробормотал, что давал подписку о неразглашении. Не один тот эпизод, конечно, причиной, но и его вспоминал Сураев, когда возвращался к догадке: миру крепко не повезло, что Ленин и Сталин родились в Российской империи. Вот если бы социализм попробовали устроить греки… Однако разумно ли по Генке судить обо всех греческих коммунистах? Обоснованность сомнений подтвердилась уже через несколько лет.

А первые годы они продолжали встречаться за накрытым столом: Генкина защита, Генкино новоселье, Генкина с Милкой свадьба. Тут притормозилось: молодые жены, дело известное, не жалуют приятелей развесёлой юности мужей. Однако Генка, постепенно превращавшийся в Геннадия Дмитриевича, умел с этим справляться. Затем настала пора, когда уже сам Сураев перестал под разными благовидными предлогами отзываться на его приглашения. Снова влюбился тогда, и жестоко.

Додумался вступить в отчаянное сражение за Нину с её мужем, а главным образом, как выяснилось, с нею самой. Игры начались нешуточные, поистине, как раньше писалось, дело жизни и смерти. Именно тогда он кощунственно приравнял свое восприятие жизни к лагерному, вычитанному, кажется, у Варлаама Шаламова: доходяге на Колыме ведомо одно стремление – прожить именно этот день. И здесь точно так – да только прожить его с Ниной, этот ещё один драгоценный день… Ему казалось, что на всех мужчин Нина действует, как на него, а Генке просто боялся её показывать. Понимал ли Геннадий Дмитриевич, что происходит? Задумывался ли хотя, куда пропал друг-приятель? Скорее всего, хватало своих забот.

Потом та самая катастрофа, а за нею несколько недель, которые Сураев приказал себе стереть из памяти. Вплоть до трезвого на диво пробуждения, когда очнулся с ощущением, что Нина забрала свои вещи. Сон в руку. Ни тряпок, ни пузырьков, исчезло и трюмо чёрного дерева, перевезенное ею из мужниной квартиры: Нине казалось, что по стилю подходит к его мебели, хотя на самом деле смотрелось оно здесь, как колли среди дворняг. Мебель у Сураева и вправду старинная, однако язык не повернулся бы назвать её антикварной – дешевая она, мещанская, выторгованная отцом на послевоенном Евбазе.

Он сполз тогда с кровати и побрёл, не опуская глаз на звякающие под ногами бутылки, к стене, у которой втиснула Нина свое трюмо. Обои не выцвели там, не успели; от Нины, следовательно, и здесь не осталось ничего. Поднял к глазам руки. Пальцы мелко подрагивали, ногти отросли и в ужасном состоянии – это у него-то, пижона, который и в арабских песках не расставался с пилочкой для ногтей… Снова уставился на обои и с осенившей его вдруг пронзительной ясностью осознал, что худшее уже позади, вспомнил, что чудом не вылетел с работы, не сел на иглу, не подхватил никакой гадости в отвратительных и, если честно, чаще бессильных попытках вышибить клин клином. Уверенность в последнем, скорее интуитивная, оправдалась.

Так сяк подтянув дела на работе, Сураев принялся названивать Генке. И получил очередное приглашение на очередное застолье. Увы, прощальное. Геннадий Дмитриевич растворялся в пространстве, а Ангелос Флоридис уезжал на родину, в Грецию, и не на недельку там, в гости к родственникам, как бывало раньше, а насовсем. Голос его звучал в трубке, будто с Луны: «Э, послюшай, Сашок, долго объяснять». «Нет, Мила остается. Нам пришлось развестись. Но по-хорошему». «Послюшай, приходи к пяти, хорошо? И с большим портфелем». «Нет, хватает… Для тебя книжки кое-какие».

Милка читала свою «марксистско-ленинскую философию» на второй смене и вечерникам, а найти замену не сумела или не захотела. У Генки было забот полон рот, и Сураев, понятно, принялся помогать ему на кухне, однако успел, прежде чем подвалили гости, разобраться в стопках книг, притулившихся у щегольских стеллажей. Да, Милка, и. о. доцента сверхидеологической кафедры, не могла оставить их себе, и дай Бог, если вообще прочитала, но Сураев не успокоился, пока не натолкал сумку этой внешне незавидной макулатурой: всё там было крепко потрёпано – и настоящие печатные книжки «из-за бугра», и отечественные электрографические копии (слово «ксерокс» пошло в ход позже), и нерезкие фотоснимки с машинописи.

Когда в четыре утра варшавский поезд растаял, наконец, среди синих и красных привокзальных огней, Сураев обнаружил, что забыл сумку в зале ожидания для иностранцев, где пили последнюю, стременную. Бесстрашный по пьянке, он убедил Микиса и ещё одного парня, незнакомого, вернуться в зал, протащил их, давно уже лыка не вязавших, по осточертевшим лестницам и обнаружил свою криминальную сумку на кресле: место, видишь ли, занимал… Мент, уже топтавшийся возле, поглядел на гуляк критически, но не пристал. Будь Сураев потрезвее, не возвратился бы, а тогда ему стало безумно жаль – и не так книг, не прочтенных и поэтому ещё чужих, сколько сумки…

Глаза слипались. Он уже засыпал, когда быстрая, как удар током, мысль рассеяла сонную муть: Генка уехал снова, теперь уж точно навсегда. Вскинувшись, Сураев огляделся и опять смежил веки: смотри не смотри, однако в комнате, где Генка прожил, как-никак, больше двух лет, и он не оставил никаких следов. Заколдованное место? Хотя… Шумный и безалаберный, Генка не тушил сигарет о столешницу, не метал нож в шифоньер, и не он расколотил дешёвые, Ленинградского фарфорового завода, статуэтки на комоде. Их Шамаш берег как память о родителях и пустоту на том месте болезненно ощутил и сейчас. Книги? Сжег их, опасаясь обыска, во время одной неприятности на работе. Виктор Некрасов есть и свой, а остального не очень-то и жаль теперь, после книжного бума в России, когда можно было купить почти всё… По-прежнему не открывая глаз, он увидел, что у стены, на прежнем месте, чернеет трюмо и что сама Нина возникла в его глубине, поставила босую ступню на пустую поверхность столика, выбралась и осматривается. Он знает, что если сумеет бестрепетно встретить её взгляд, всё у них будет, как раньше. Вот только не совсем понятно, почему вернулась она взамен утраченного Генки: Нина ведь живая… Или? Сомнения душат Шамаша, но он помнит, что вопросы задавать нельзя…

– Шамаш Саргонович!

Глаза уже не щиплет, хоть подушка и влажная. Зелёные капельки люстры тихо сияют в закатных лучах. Сколько пыли на них! И как долго он спал…

– Шамаш Саргонович! Вас, однако же, не добудишься. Вам телефонировал следователь, просил срочно ему перезвонить. Вот номер, на бумажке.

– Спасибо, Иван Афанасьевич.

Сураев перевернулся на другой бок. Хоть прерванное сновидение ещё прокручивается перед его глазами, это только воспоминание, в него уже не возвратиться. И слава Богу.

Глава

3

Тот, кто подходит ко мне, —не мой человек он.

“Эпос о Гильгамеше”.

– Сураев Шамаш Саргонович? Я следователь прокуратуры…

Незнакомец, шагнувший навстречу Сураеву из тёмного угла лестничной площадки, сунул руку во внутренний карман серого своего пиджака, и Сураев подметил, что, вытаскивая залитое в пластик удостоверение, этот неприметный человек чуток позамешкался. Словно бы у него там несколько удостоверений и надо было нащупать нужное.

Поделиться с друзьями: