Смирновы. Водочный бизнес русских купцов
Шрифт:
– Володя, пойми, ты должен рассказать о том, что ты испытал. Твои воспоминания потрясут людей!
А что такого испытал я, чего не испытали все мы, русские, в беженстве?
Путь, который я прошел от родового дома в Москве до квартирки на втором этаже в Ницце, – это путь большинства беженцев первой волны, путь скитаний, лишений, ужаса утрат, жесточайшей борьбы за существование.
Татьяна Александровна, кажется, немного лицемерит с высокой оценкой моих воспоминаний. А делает это исключительно по-женски, из сострадания, дабы отвлечь меня от грустных мыслей о болезни.
Сегодня май 1934 года.
Сколько мне осталось жить, я не знаю.
Я жду приговора врача после очередной болезненной операции на моей исстрадавшейся плоти и, вспоминая всю свою жизнь, стараюсь понять, как Божий промысел забросил меня в эти края. Как случилось, что свой жизненный путь я закончу вдали от людей, которых бесконечно любил и продолжаю любить, вдали от родных могил? В чужой мне Франции, не очень хорошо относящейся к русским скитальцам, так и оставшимся подданными далекой России, которая жесточайшим образом обошлась со своими сыновьями.
Я вспоминаю мою жизнь и моего самого любимого человека, любовь к которому я пронес через всю мою жизнь, – дорогого батюшку Петра Арсеньевича Смирнова…
Как я был в Белой армии
…Большевики не собирались оставлять меня в покое, так как я был потомком дореволюционного «водочного короля» Петра Арсеньевича Смирнова.
Его имя вызывало у них животную ненависть.
Для меня началось самое страшное – травля, бесконечные обыски, угрозы. Из моих домов в Москве и Санкт-Петербурге изымалось все, что не соответствовало их новой идеологии.
В нашей семье с незапамятных времен хранился старинного письма образ Спаса Нерукотворного. Мой батюшка Петр Арсеньевич сделал для этой иконы золотую ризу, которая в начале каждого года украшалась драгоценными камнями. Икону после смерти родителей я выкупил у братьев за 40 000 рублей.
Во время одного из обысков комиссар заметил икону, прикрытую шкафом.
– Ну-ка, снять ее! – приказал он солдатам. Те полезли резво снимать икону со стены. Я стал протестовать:
– Послушайте, господа! Это – родовая святыня, ею вся наша семья дорожит!
Комиссар лишь рассмеялся и ответил:
– Коли дорожите, я вам ее оставлю. Нам этой дряни не нужно.
Он содрал с иконы золотую ризу, а образ Спаса Нерукотворного бросил мне прямо в голову.
Мне удалось увернуться, и образ упал на пол. Старинное дерево раскололось надвое.
– Держите вашу «ценность»! Молитесь!
Солдаты с хохотом сунули золотую ризу в мешок, доверху наполненный нашими вещами, и унесли ее с собой.
«В следующий раз они придут уже не за золотой ризой», – подумал я.
Со слезами на глазах я подобрал образ с пола, кое-как скрепил его и спрятал на чердаке, завернув в тряпицу, чтобы потом перепрятать в более надежное место.
В конце концов я привез образ в беженство. Скрепив его сзади деревянными дощечками, я храню его до сегодняшнего дня.
Каждый раз, молясь перед ним, я вспоминаю страшное время.
Как-то раз меня арестовали по обвинению «враг народа и контрреволюционер», в чем выдали документ. Эту чертову бумагу я берегу в беженстве как память и показываю при случае знакомым. Предупрежденный о готовящемся аресте, я зарыл фамильные бриллианты, но кто-то, вероятно, видел меня за этим делом, и они пропали.
Предвидя арест, а затем расстрел, я как мог долго скрывался от новой власти.
С началом Гражданской войны, когда на улицах стали брать «буржуев», а кое-где и убивать их без суда и следствия, ушел в Добровольческую армию5. Иначе я и не мог поступить. С большевиками, которые безжалостно уничтожали все, что было дорого моему сердцу, мне не по пути.
В набитых битком вагонах, стоя на ногах или скрючившись на полу, а то и распластавшись на крыше, держась неизвестно за что – так передвигалась по железным дорогам Россия в Гражданскую войну.
Так добирался до Екатеринодара6 и я.
То была пора, которую один из историков Белого движения назвал «весной» Добровольческой армии.
Мы стояли в междуречье Дона и Кубани.
Настоящий московский говор и петербургская речь тут были слышны чаще, чем на Тверской или Невском, хотя и реже, чем на Крещатике7 или Дерибасовской.
Еще накануне большевистского восстания в Петрограде генерал Алексеев8, предчувствуя возможное развитие событий, начал формировать Добровольческую армию.
Тут, на Дону, собрались офицеры, юнкера и кадеты из разных армий, полков, соединений. Все они горели жаждой мести за поруганную нашу Родину. Малым числом они теснили большевиков, предприняли легендарный Ледяной поход, имевший целью взятие Екатеринодара.
Возможно, им удалось бы и это, но при штурме шальным артиллерийским снарядом был убит главком генерал Корнилов9, чей авторитет в войсках был не сопоставим ни с чьим.
Новый главком, генерал Деникин10, повернул армию снова на Дон.
Армия окрепла, выросла численно и по качеству вооружения. Во второй половине 1918-го предприняли новое наступление: девять тысяч против стотысячной группировки Красной армии – и выиграли!
Но потеряли при этом лучших командиров: умер генерал Алексеев, погибли в боях генералы Марков и Дроздовский, покончил жизнь самоубийством войсковой атаман Каледин.
По ним скорбели, но жизнь брала свое: успехи Белого движения казались непоколебимыми, и на юг хлынул пестрый люд из обеих столиц, губерний и городов менее знатных – в предгорье Кавказа смешалась старая Россия.
Штатские тут спорили о военной стратегии и политической тактике; военные рассуждали, в каком порядке они станут вешать штатских, когда победят. Да и самому белому воинству почти безмятежное сидение на Дону впрок не пошло. Врангель11 обвинил Деникина в провинциальном либерализме, сиречь трусости. Два белых генерала были абсолютно разными людьми. Они даже боевые приказы отдавали всяк по-своему.
Генерал Врангель: «Орлиным полетом перенесетесь вы через пустынную степь к самому гнезду подлого врага, где хранит он награбленные им несметные богатства, – к Царицыну12, и вскоре напоите усталых коней водой широкой матушки Волги».