Смотрю, слушаю...
Шрифт:
— Ну-ка, хватит грустить, сын! Мы все давно перегрузили! Теперь пусть наши враги журятся! — И пританцовывает, припевает:
Ой, зачем мне капусту садить?
Ой, зачем мне город городить?
И капуста не садится,
И город не городится…
Пол: та-та-та, та-та-та, та-та-та.
— Хай ему черт — унывать! — кричит мама. — Не унывай никогда, сын. А то и куры загребут. Воробьи порхатые заклюют. Как в песне поется: «Затоскуй, загорюй — курица обидит…» Если б я к сердцу принимала все, что на мои плечи сваливалось, то давно бы и косточек моих бы не было. Я всегда заставляю себя: «Катька, вставай! Жить надо!..» Заболеешь, бывало, не поднялась бы, а я: «Ну-ка песню, Катька, у тебя дети…» — И выбивает — откуда все берется:
Пойду плясать,
Дома нечего кусать.
Чугунки да ложки,
На ногах — сапожки!..
Да, она все та же: неунывающая, песенная моя мама, во всем всегда задававшая тон, из всего делавшая веселье. Никто, бывало, ее не перепляшет, не перепоет, припевки так и сыплются, искрящиеся самородными словами, здоровой мыслью, «жигающим» юмором и животворной силой.
Она и в колхозе всегда была первая: что копнить, что скирдовать, что снопы вязать, что полоть. С нее нормы брали для колхозов района. Я еще помню, как кричали — в шутку и всерьез! — ее подруги, когда она полола кукурузу при районной комиссии: «Катька, сатана, не нажимай, а то мы поперерываемся! Не старайся, Бойчиха, бо ты нас угробишь!» О ней писали в газете: «Снопы вяжет, как самовязка!»
Неиссякаемый источник поэзии моя мама. И я впитал с ее песнями и припевками и душу ее родины — Украины. И в сердце моем слились и Украина, и Россия, родина отца и моя родина. И я должен сделать что-то доброе для своего народа, раз у меня такая многогранная Родина, раз у меня такая чудная мама: моя душа впитала с ее молоком эту живительную радость бытия на земле…
Она выбивает, пританцовывает, припевает, а я думаю о жизни, о прошлом и настоящем моей Родины, моей большой Родины… Думаю о маленькой моей родине, которая собирается из тех хуторов и станиц, в которых я жил, о маме в ней, о себе в ней, обо всем том, что, связано с ними, с моей мамой и моей родиной. И в первую очередь почему-то вспоминаю свадьбы.
Из всех событий жизни у нас особенно выделяли свадьбы, им придавали особое значение все — и взрослые, и дети.
Мама к свадьбе Вали, как и другие женщины, имевшие дочерей, готовились почти что со дня ее рождения: собирала пух на перину и подушки, снаряжала ей сундук. И для наших свадеб, задолго до нашего совершеннолетия припрятывала «что надо», «приглядывала» невест: «Вот Исачиха Лида. Во всем примерная: красавица, слова поперек не скажет, всегда вполголоса. И трудиться любит, все копается во дворе и все с песенками. Ты бы подружился с ней. Может, засватаем».
Нам, конечно, страшно не нравилось все это. Мы жаждали самостоятельности, всякие наставления старых людей, особенно разговоры о венчании в церкви, нам претили. Но свадьбы для нас были праздником. На свадьбах нам можно было пропадать хоть до утра. За них нас никогда не ругали.
Мы смотрели, как наряжали невесту, как усаживали ее за стол, как пели дружки, как разгорались вечерки, как приводили жениха, как уводили его, уже глубокой ночью, как утром забирали приданое, как увозили невесту, как потом одаряли молодых, как вывешивали на другой день флаг над свадебным подворьем в знак чистоты невесты…
После, когда мы «повзрослели», разъехались по городам, нам и это все стало претить: «Пережиток!» Помню, как я взбесился, когда на мою свадьбу, которую я хотел сделать как можно тише, понаехали мамины подруги — отрадненские, пшехские и даже с Украины. «Зачем вы их пригласили?!» «Сыночек! — отвечала мама. — Они сами приехали! Все ж тебя любят! Ты ж в почете каком был в школе! И щас все читают твои статьи». А мне было ужасно их видеть. Было ужасно от мысли, что они увидят «невесту»…
Мама выбивает и припевает:
Кину кужиль на полицу,
Сама пойду на улицу,
Нехай кужиль валяется,
Парни за мной гоняются.
И вдруг — стучат:
— Тетя Катя! Как не стыдно? Я там ребенка укладываю, а вы тарарам подняли!..
Мама как делала круг, размахивая руками и выделывая ногами, так, не раздумывая, подхватила с дивана платок и сумку — от порога уже и — вон из квартиры.
— Та хай вам черт! Душу стеснили! Понаделали клеток — и ни вздохнуть, ни чихнуть! Жить не даете друг другу!
Целый день ее не было. Приходит под вечер — в слезах.
— Сумку у меня украли, сынок. Чуть не задавили в автобусах, пуговки вот отлетели, и сумку стащили. Да мало того, еще й оштрафовали. Загоревалась за сумкой, про билет забыла.
— А зачем было ездить, мама?
— Как зачем? Что ж мне, сидеть? Ты меня хочешь тут держать, как птичку ту? Может, мне купить что надо!
— Сказали, я бы купил.
— Ты там знаешь, что мне надо!
— Такси бы заказал.
— Буду еще на такси тратиться!
На следующий день опять ушла. Несколько раз ее видел среди старушек внизу: о чем-то возбужденно говорили, кивали друг дружке, вздыхали. Мама размахивала руками, иногда хохотала, переламываясь, и все посматривала в сторону берега. Потом решительно встала, решительно перепокрылась, пошла…
Возвращается, вижу, злая-презлая, кричит что-то, размахивая руками.
— Что вы, мама? — когда вошла.
— Да что! Заняла было клочок около гаражей, на самой круче, на грядку хотела расчистить, когда подходит вот такенный бугаина, трясет пузом: «Что вы тут роетесь? Я тут гараж буду ставить, разве не видите, вот колышек забит!» Провались они вам тут, все ваши гаражи, все ваши машины, все ваши скворечни! Сердце заплыло жиром, еле дышит, а гараж давай! Позахватили все, луку вырастить негде!
— Зачем вам лук, мама? В магазине луку полно!
— Хоть ты не досаждай, сынок. Я сама хочу вырастить.
Села. Чмыхтит. Отказывается есть. В лице сделалась как земля весенняя; слезы в морщинах сверкают. И вдруг подхватилась, увидев выкинутые мною банки из-под горошка. Принесла земли, где-то раздобыла рассады, посадила в баночки, расставила на подоконниках.
Сидит после обеда на лавочке, где греются на солнышке старушки из нашего дома. Да не сидит, а поминутно вскакивает, то и дело бросается в сторону гаражей…
Вечером помогает со старушками соседу из первой квартиры растягивать виноград. Посадила под окнами цветы. Отделила яблоньку от больших яблонь, нашла местечко, посадила.
Ночью не спит. Ворочается. Вздыхает. Бурчит что-то.
— Что вы, мама?
— Да дите внизу плачет. Рази не слышишь? Не могут ума ему дать. Я предлагала, чтоб люльку сделали. Или качалку. А они: «Не модно это, тетя Катя, люльки, качалки». Дураки набитые. Безмозглые какие-то. Сама земля качает, убаюкивает, а им — не модно! Вы бы, говорю, хоть песенку ему какую спели. Не могут! Диву даешься — песню не могут спеть! Завела пластинку — про рыженького и черненького, что от солнышка и ноченьки родила какаясь вертихвостка. Черт те что, а не песня: ни души, ни мысли надежной. Самой совестно слушать, а они — дитю ее. Третьего уже приняла, непутевая, и этот скоро сбежит. Помешанные какиесь, ей-богу, а еще с образованием! Сколько живу, не слышала, чтоб дитю пластинки крутили, ха-ха-ха… Давайте, говорю, я укачаю. Запела, как вам пела. Засмотрелся, заулыбался, уснул. «Ой, тетя Катя! Как вы поете!» А теперь… опять вон какуюсь пластинку завела. С чего ж он уснет, когда души там нету, в пластинке той? Коклюш какой-то, не песня! — Мама смеется своему сравнению. И тут же вздыхает: — Вот он и орет, что без души к нему. Хоть бы ты скорей обзавелся кем. Или с той сходись. А то живешь, как бирюк. Мне и то скушно, а тебе как?.. Раньше скока товарищей около тебя. Поете. Веселитесь. А щас… Ты б поглядел, как живут твои товарищи!..