ЖАНРЫ

Сначала было словоПовесть о Петре Заичневском
Шрифт:

Конечно, без капли дегтя мед, ожидаемый в Питере, был бы слаще. Но, капнув дегтем, исполняющий должность иркутского гражданского губернатора взял на себя и ответ. Выходило, что он давно ждал похвалить Заичневского Шелашникову. Теперь нужно донести в Петербург, что и Шелашников давно ждал случая похвалить Заичневского Мезенцеву.

Константин Николаевич велел писать.

Молодой, прыткий чиновник писал быстро, не разберешь, букву «л» изображал в русских словах по латинскому — «L», знал французский язык и оттого якобы путал. Но был делен. Константин Николаевич наговорил ему под быструю руку, и вот — пожалуйста — ответ Николаю Владимировичу Мезенцеву ясными, уважительно наклоненными литерами. Так мол и так, действительно пошалил, но быль молодцу не укор, а главное — то, чего ждали в Петербурге:

«Со своей стороны полагал бы возможность облегчить участь преступника Заичневского дозволением ему переселиться на жительство в одну из внутренних губерний России, так как ссыльный этот в продолжение более трех лет отличался хорошим поведением и ведет безукоризненный образ жизни, понеся достаточное наказание за свое преступление».

Кто же ему там колдует в Петербурге? Нос умеренный, глаза карие, рост — дылда, особых примет не имеется… Бог с ним! Пускай его едет во внутренние губернии! Константин Николаевич был весьма доволен собою, ибо сам велел вставить про безукоризненный образ жизни этого наглеца, которого он не помнил, хоть убей!

А Петр Заичневский ничего об этом не знал.

Четвертый год он жил после Усольского завода в Витиме на вечном поселении, служа для пропитания в пароходстве у господина Беклемищева. Пароходство это было центром политической жизни Витима. Впрочем, никакой иной жизни там и не было, поскольку двадцать два ссыльнопоселенца были политическими преступниками и каждый из них приходился на десять местных жителей.

Кондрат (тоже прибился в эти места) заметил резонно, что человек находится на вечном поселении только у одного господа бога, а никак не у начальства, поскольку и само начальство пребывает в божьем промысле…

XV

Кондрат пообвык, превозмогая бродячую свою натуру, к витимскому житью-бытью. Гришутка Непомнящий, собрав артель таких же, как сам, бродяг, прибирал к морозам трехсаженные карбазы Беклемищева, искал дела.

Теперь они дружились по-братски и еще теснее. Сказывали, того лютого подпоручика, который велел сечь Гришку, господь принял: не вернулся случаем из тайги.

Гришутка Кондратову плеть и не помнил, потому что понимал главное: без битья на свете не прожить, а человек он, Кондрат, хороший. Петра Григорьевич ругал тогда в Усолье Кондрата, да может ли барин понять, что и дурачку ясно: упаси бог в палачах быть, да как без него?

А жизнь шла — бумажная и всамделишная.

Бумаги лишены воображения. Они безучастно отражают сущее, хладно согласуются друг с другом, хладно противоречат друг другу и хладно исключают друг друга, сосуществуя в одной папке.

Осенью шестьдесят восьмого года в папках генерала Мезенцева появилось донесение, никак не соответствующее тону предыдущей переписки:

«В Москве возникли слухи, что бывший студент Московского университета Петр Заичневский, сосланный в 1862 г. по лишению всех прав состояния в Сибирь, в каторжную работу на заводах на один год, по истечении же этого срока на всегдашнее там поселение, ныне возвращен будто бы из Сибири в одну из внутренних губерний империи и что он, будучи проникнут зловредными идеями социализма, коммунизма и нигилизма и, руководил прежде студентами Московского университета в тайном печатаньи и распространении запрещенных сочинений, намерен с той же целью возобновить тайные сношения свои с университетской молодежью».

Бумага эта обогнала Заичневского. Она предупреждала о неисправимости бывшего московского студента. Явись она несколько раньше — может быть, бумага сия и повлияла бы на ход дела. Но начальство не любит менять направления.

Дело было сделано. Той же осенью казенная почта доставила в Витим позволение политическому преступнику Петру Заичневскому вернуться в Европейскую Россию…

Господин Беклемищев сам собирался в Иркутск. Кондрат понимал, что при нем, однако, не пропадешь в дороге. Но можно и здесь, в тайге, промышлять. А как? От себя ходить — не находишься, изловят с рухлядью. Беда, если человек родился с гвоздем в том самом месте!

Ссыльные, человек двадцать, пришли на посошок. И тут Кондрат увидел, что не вино и не строганина, и не расставание, и не письма, принесенные для такой оказии, собрали их, а все те же книжки, читаные-перечитанные, все те же слова, сказанные-пересказанные:

— До встречи в Зимнем! До встречи в Кремле!

Где тот Зимний, где тот Кремль — тут до Иркутска еще доберись-ка! Выехали обозом. Мороз был не сильный, ехали хорошо. В Солянской Гришутка с Кондратом пропали. Ушли все-таки. Бегство это вызвало сожаление Беклемищева: поймают непременно, придется выручать.

Петру Григорьевичу братство жертвы и палача казалось все эти годы нелепым и противоестественным. И только столкнувшись с Афанасием Щаповым (в иркутском доме Беклемищева), он открыл для себя много такого, чего и не брал в расчет.

Щапов был плох, тощ, пьян, погублен. Глаза его горели, как костры для еретиков. Рожденный проповедником, даже не проповедником — неистовым увлекателен, он бросался на слушателя терзать своими думами, кровавившими его душу. Больной, сосланный, обойденный, изломанный, он существовал не плотью, дьявол ее раздери, а высоким духом.

— Вы! — тыкал он костяным перстом в Заичневского, — вы слепец! Вы не видите мирской правды! А она проста. Жертва и палач? Вам какое дело? Кто вы со своими отвлеченными теориями? Что вы знаете? Бегством и разбоем отвечает народ на вашу государственность!

— Да почему мою?!

Щапов не слушал:

— Мужик подерется, окровавит мужика, загубит, отмолит — это его жизнь! Его! А мы? Формы ассоциаций? Фаланстеры? — Расхохотался сатанински, страшно, закашлялся и водкой, как водою, унял кашель. — Немощью насильничаем! Бесплодием оплодотворяем! Книжники, мы веруем в небывалость! А где он — крестьянский мирный такт, артельный дух, мирской ум-разум? Где он, энергический, живой дух любви, совета и соединения? Ответьте мне вы, поучитель поучаемых, которые сторонятся вас!

— Кого это — нас? Кого это — вас? — заревел Заичневский. Он не терпел, когда на него повышали голос.

Щапов сообразил это вмиг и совершенно неожиданно сказал спокойно, как дитяти:

— Пустое, разговорное, журнальное изъявление сочувствия мужику… Не то, не то… Мы в городах должны выискивать способы жизненного объединения, учиться у сельского мира сходчивости, совещательности… Он груб, сельский мир? Да он здоров…

Заичневский не слушал. Здоров? Надо проверить.

— Едете в Россию, — вздохнул Щапов, — в Россию. А я — тут… А знаете? Сибиряки более корыстны, чем великороссы… Тут стимул — нажива… — стал постепенно распаляться. — Это чудовищная Америка со всеми ужасама предпринимательства. Гуманность, честность, справедливость небольшой части сибиряков кажется всем глупостью, простофильством! Честен — значит дурак!!!

— За дурака спасибо, — сказал Беклемищев.

Щапов ничего не ответил, подставил под лобастую голову руку, уперся локтем в стол.

Одиннадцатого января шестьдесят девятого года Петр Заичневский выехал в Россию.

Он думал о Щапове. Щапов остается в Сибири — проклинать сибирские нравы, жажду наживы, скотское вероломство, собственность, растущую на истязании мужика, который междоусобно подерется — помирится, и это его, мужика, дело… Щапов, наверно, скоро сгорит. Не вином, нет! Он сгорит огнем, которого в нем больше, чем способен выдержать в немощном своем теле человек. Щапов. Тот самый казанский бакалавр, отслуживший панихиду по Антоне Петрове, вожаке бездненского восстания, ровно за год до беспощадной прокламации «Молодая Россия»…

Поделиться с друзьями: