Собеседники на пиру. Литературоведческие работы
Шрифт:
Любопытен и характерен случай, когда слово (кстати говоря, нестандартное, окказиональное) разрывается на рифме (строки 4–5):
заурядное до-ре — ми-фа-соль-ля-си-до извлекая из каменных труб.По верному замечанию Ефима Эткинда, в стихотворениях Бродского «спокойно прозаическая, по-ученому разветвленная фраза движется вперед, невзирая на метрико-строфические препятствия, словно она существует сама и ни в какой „стиховой игре“ не участвует. Но это неправда — она не только участвует в этой игре, она, собственно, и есть плоть стиха, который ее оформляет, вступая с нею в отношения парадоксальные, или, точнее говоря, иронические» [428] . Далее это противоречие определяется критиком как «конфликт между разумом и открытой эмоцией или между космосом сознания и хаосом подсознания, гармонией и стихией» [429] .
428
Эткинд Е. Материя стиха. Paris: Institut d’'etudes slaves, 1978. С. 114 (переиздано в 1998 г.: СПб.: Гуманитарный союз. С. 114).
429
Там же. С. 119 (ср. изд. 1998 г., с. 119).
Можно сказать, что в «Литовском ноктюрне», как и во многих других поэтических произведениях Бродского — едва ли не в их большинстве, — остро сталкиваются две тенденции. С одной стороны, стих движется как бы единым нерасчлененным потоком, сближаясь с прозой. Рифма скрадывается, располагаясь в неожиданных местах; ритм отчасти размывается, чему парадоксально способствует сама его монотонность. С другой стороны, в стихе присутствуют многомерные и многоуровневые членения, выходящие за пределы традиционной поэтики XIX и даже XX века. Ритм и рифма деавтоматизируются, стремясь к большей ощутимости. Появляется, в частности, строгая, изысканная графическая организация. Она с первого взгляда говорит читателю «Литовского ноктюрна», что перед ним отнюдь не проза [430] .
430
Первая тенденция, кстати, стремится к доминированию при акустическом восприятии стихотворения, вторая — при визуальном.
Графическая организация стихотворения, видимо, восходит к жанру carmen figuratum (‘фигурных цветов’), нередкому во времена поздней античности, Возрождения и барокко. Он встречается у любимых Бродским английских метафизических поэтов, у Дилана Томаса и др.; в русской литературе примеры его можно найти у Симеона Полоцкого, некоторых поэтов-экспериментаторов Серебряного века, а в вульгаризированной форме — и у Вознесенского. В строгом смысле carmen figuratum означает такое расположение строк, при котором стихотворение приобретает форму описываемого в нем предмета (кувшина, звезды, у Аполлинера — даже автомобиля). Сюда же можно отнести случаи, когда строки располагаются в виде геометрической фигуры. Ранний эксперимент такого рода у Бродского — шуточные «Стихи на бутылке, подаренной Андрею Сергееву» (1966). Но подобные упражнения в «прикладной версификации» вскоре уступают место серьезным стихам, где к жанру carmen figuratum отсылает только особая симметричность графического строения [431] («Фонтан», 1967; «Разговор с небожителем», 1970; «Осень выгоняет меня из парка…», 1970–1971; «Бабочка», 1972 и др.). К ним относится и «Литовский ноктюрн» — наиболее обширное стихотворение этого вида.
431
Такие стихи, как бы наследующие жанру carmen figuration, известны в поэзии различных стран и эпох.
Кстати говоря, в графической форме «Литовского ноктюрна» — так же, как в графической форме «Фонтана» и «Бабочки», — можно усмотреть определенную иконичность. «Фонтан» несколько напоминает изображение бьющих и расширяющихся кверху водяных струй; строфы «Бабочки» сходны с развернувшими крылья мотыльками; подобным же образом параграфы «Литовского ноктюрна» отдаленно похожи на человеческое тело, видимое en face — например отраженное в зеркале (и при этом само обладающее зеркальной симметрией) [432] . Контур его расплывчат (ср. строки 86–88: «Вот откуда моей, / как ее продолжение вверх, оболочки / в твоих стеклах расплывчатость…»). Все это легко соотнести с темами призрака и зеркала, существенными для структуры стихотворения.
432
Айкон (icon, иконический знак) этого рода встречается в стихах польского поэта Александра Вата, которого Бродский высоко ценил и переводил. См. Venclova Т. Aleksander Wat: Life and Art of an Iconoclast. New Haven and London: Yale University Press, 1996. P. 224, 300.
На лексико-грамматическом уровне в «Литовском ноктюрне» обращает на себя внимание как количество, так и разнообразие существительных. Бродский вообще поэт существительного, а не глагола: в этом, как и во многом другом, он связан с линией Мандельштама, а не Пастернака [433] . Известен и уже упоминался в литературе о Бродском «урок поэтики», полученный им от Евгения Рейна: «Хорошее стихотворение — это такое стихотворение, что, если ты приложишь к нему промокашку, которая убирает прилагательные и глаголы, а потом поднимешь ее, бумага все-таки будет еще черна, там останутся существительные: стол, стул, лошадь, собака, обои, кушетка…» [434] . Из 1386 слов стихотворения существительных — 595 (42,9 %), прилагательных — 107 (7,7 %), глаголов — 141 (10,2 %), причастий — 45 (3,2 %). При этом 401 существительное встречается лишь по одному разу. Мы найдем среди них просторечные и иностранные слова, архаизмы, советизмы и неологизмы, географические, исторические и мифологические имена; кроме обычных слов, обозначающих части тела, предметы быта, атмосферные и метеорологические явления, временные категории или, скажем, религиозные понятия, в «Литовском ноктюрне» полным-полно абстрактных существительных, а также терминов — философских, математических, лингвистических, литературных, музыкальных, архитектурных, биологических, физических, химических, вплоть до военных (маскхалат) и шахматных (пат). Более чем заметное место занимают слова, связанные с языком, речью и особенно с письмом (алфавит, буква, вензель, запятая, кириллица, клинопись, литера, перо, петит, письменность, препинание, скобки, страница, точка, цитата, цифра).
433
См. Лотман М. Мандельштам и Пастернак (опыт контрастивной поэтики) // Literary Tradition and Practice in Russian Culture / Ed. by V. Polukhina, J. Andrew and R. Reid. Amsterdam: Rodopi, 1993. P. 123–162.
434
Интервью Бродского в «Русской мысли» (1983. 3 февраля. С. 9) (интервью Наталье Горбаневской; переиздано в кн. Бродский И. Большая книга интервью / Сост. В. Полухина. М.: Захаров, 2000. С. 234).
Синтаксическое строение вещи — о котором мы отчасти уже говорили — не менее характерно для Бродского. Бросаются в глаза длинные, запутанные фразы с сочинением и подчинением, уснащенные деепричастными оборотами, вводными конструкциями и т. п. С другой стороны, части фраз нередко выделяются в самостоятельные предложения. Размер их колеблется от одного слова (например, строка 260: Нуля!) до 62 слов (таково предложение, занимающее почти весь параграф XVI, 16 его строк — 241–256). Риторическая и логическая усложненность, нескончаемые отступления, уточнения, перечисления заставляют сосредоточиваться на семантике стихов (хотя порой достигается и противоположный эффект — невнятности, «заговаривания», бреда). Во всяком случае, синтаксис в «Литовском ноктюрне», как и в большинстве стихотворений Бродского, остранен и деавтоматизирован, хотя поэт, как было сказано, здесь избегает экспериментальных крайностей: наряду с замысловато построенными — либо, напротив, рваными — фразами часты (особенно в первой половине) сравнительно простые предложения, назывные либо описательные.
На содержательном уровне стихи развивают топос встречи двух поэтов, хорошо известный как в классической, так и в романтической поэзии — в частности у Пушкина [435] . Любопытно, что Бродский сохраняет, хотя и трансформирует, многие мотивы, сопряженные с этим топосом в пушкинском творчестве. Здесь особенно вспоминаются кишиневские стихи Пушкина, в которых говорится об Овидии («Из письма к Гнедичу», 1821; «Чаадаеву», 1821;«К Овидию», 1821; «Баратынскому. Из Бессарабии», 1822). Как и стихотворение Бродского, это апострофы, обращения к друзьям (или к античному поэту), что отражено и в их названиях. Речь идет о встрече поэтов-изгнанников в «пустынной стране». Эта страна лежит на самом краю империи — точнее, двух империй: некогда далекая провинция Рима, много веков спустя она стала далекой провинцией России. У Бродского Бессарабия заменена другой имперской провинцией — Литвой. Есть и иные черты кишиневского цикла, повторенные в «Литовском ноктюрне» [436] : в описании места встречи господствуют мрачные краски, сама встреча происходит ночью, «старший» поэт появляется как тень.
435
См. Gasparov В. Encounter of Two Poets in the Desert: Pushkin’s Myth // Myth in Literature / Ed. by A. Kodjak, K. Pomorska, S. Rudy. Columbus, Ohio: Slavica, 1985. P. 124–153.
436
Ср. там же. С. 125.
Общеизвестно, что Бродский испытывал глубокий и постоянный интерес и к Римской империи, и к пушкинской эпохе. Обе они приобретали для него архетипические черты, служа мерилом и объяснением современности. Более того, очевидно, что тема Овидия, равно как и тема пушкинского изгнания, легко проецировались на его биографию [437] . В «Литовском ноктюрне» Бродский принимает на себя роль и Овидия, и Пушкина. Он выступает как призрак — правда, не так, как тень Овидия в кишиневском цикле, не из временного далека, а из пространственной дали, из Нового Света (почти отождествленного с царством мертвых). При этом, если Овидий в кишиневских стихах остается «пустынным соседом» и молчаливым партнером диалога, Бродский (как Пушкин) говорит от первого лица, оставляя молчание адресату [438] . Всё же тема «двух изгнанников» сохраняется. Адресат стихотворения также описан как изгнанник в собственной стране, зеркальный двойник автора — пожалуй, тот же автор в прошлом.
437
Ср. весьма интересные замечания Бродского об Овидии в одном из его последних эссе «Letter to Horace» (1995) (русский перевод Е. Касаткиной в изд.: Сочинения Иосифа Бродского. 2-е изд., испр. и доп. СПб.: Пушкинский фонд, 2000. Т. 6. С. 362–385). О некоторых интертекстуальных связях этих двух поэтов см., например: Burnett L. The Complicity of the Real: Affinities in the Poetics of Brodsky and Mandelstam // Brodsky’s Poetics and Aesthetics / Ed. by L. Loseff and V. Polukhina. London: The Macmillan Press, 1990. P. 23–25. Нам неизвестны подробные исследования на тему «Овидий и Бродский», хотя они, несомненно, могли бы быть плодотворными. (Во время написания данной статьи автор не знал о работе Ичина К. Бродский и Овидий // Новое литературное обозрение. 1996. № 19. С. 227–249).
438
В некоторых местах «Литовского ноктюрна» можно заподозрить перекличку со стихами адресата, которые были известны Бродскому в подстрочнике. Ср. строки 41–42: «расширяет свои радиус / бренность — память, словно циркуль, меняет диаметр» («Sutema pasitiko salciu»); строки 55–56: «булыжник мерцает, как / пойманный лещ — под сетью тяжеловесного облака, как рыбы, блестят узкие площади» («Pasnekesys ziema»); строки 64–65: «впадает во тьму… руки твоей устье — темное море находят устья рек» («Poeto atminimui. Variantas»); строка 122: «от стоваттной слезы над твоей головой — где на слепую кирпичную стену падает стоваттный запутывающий луч» («Sutema pasitiko salciu»); строка 314: «бездумный Борей — безумный Борей за безымянным холмом» («Ode miestui»). Здесь, конечно, неуместно говорить о «влиянии»: отсылая к чужому мотиву, Бродский показывает, как его следовало бы развить.
Конспекст «Литовского ноктюрна» по параграфам можно представить следующим образом:
I. Интродукция. Приморский пейзаж; появление призрака в окне. II. Обращение к адресату. III. Пейзаж литовской деревни. IV. Обращение к адресату; развитие темы призрака; рассказ о его полете. V. Пейзаж литовского города (Каунаса). VI. Описание квартиры адресата. VII. Портрет адресата; попытка дать «портрет» призрака. VIII. Размышление о письменности; сходство и различие призрака и адресата. IX. Отождествление призрака и адресата. X. Привычки призрака; размышление о пространстве и времени; адресат на фоне литовского пейзажа. XI. Размышление о границе. XII. Пейзаж; продолжение размышлений о границе и ее преодолении. XIII. Пейзаж; мотив границы; речь, звучащая в воздухе (эфире). XIV. Призрак в Каунасе; размышление о бестелесности. XV. Призрак в Каунасе; размышление о воздухе и речи. XVI. Размышление о речи (стихах). XVII. Обращение к Музе; размышление о речи и воздухе. XVIII. Размышление о речи, воздухе, бессмертии. XIX. Размышление о воздухе и бессмертии. XX. Обращение к Музе; возвращение речи в воздух. XXI. Кода. Святые Казимир и Николай; обращение к Музе; молитва об адресате.Как видим, стихотворение делится пополам на центральном параграфе XI, посвященном границе (строго охраняемой границе тоталитарной империи, но также границе между прошлым и настоящим). Первую часть можно назвать «описательной», вторую — «философской». До центрального параграфа преобладают картины страны, ее неприглядной, нищей жизни, каждодневного — и также не слишком привлекательного — быта адресата; после этого параграфа следует огромный и сложный металитературный монолог, посвященный родству поэтической речи и воздуха. Разумеется, деление это до некоторой степени условно: можно говорить лишь о некоторой преобладающей тональности, так как описания проникают и во вторую половину стихотворения, а рассуждения — в том числе металитературные — встречаются в первой. Проследим за развитием основных поэтических тем.
Зачин стихотворения вводит тему моря (границы, разделяющей адресанта и адресата). Ситуация, предугаданная в «Литовском дивертисменте», стала действительностью: поэт «ступил на воды», оказался в Новом Свете. Призрак его, при жизни покинувший тело, летит над океаном домой. Здесь дом еще означает ту империю, откуда поэт был изгнан. Слово это, одно из частых в стихотворении [439] , будет меняться, обрастая новыми смыслами. С первых строк идет речь о безрадостных имперских обычаях [440] . С самого начала задаются сквозные мотивы холода, темноты, полета, а также музыки (впрочем, музыка предстает как простая, хотя и разрывающаяся на части гамма). Стоит отметить в этой связи подчеркнутую звуковую организацию строк 1–3:
439
Дом (домой) встречается в «Литовском ноктюрне» пять раз, домоседство — однажды. Эти слова обычно появляются в маркированных местах (например, в позиции рифмы); со слова дом начинается последняя строка (с. 335: «дом и сердце ему»).
440
Ср. «Я, пасынок державы дикой / с разбитой мордой, / другой, не менее великой, / приемыш гордый…» («Пьяцца Маттеи», 1981).