ЖАНРЫ

Собеседники на пиру. Литературоведческие работы
Шрифт:
Иосиф Бродский
Открытка из города К.
Томасу Венцлова Развалины есть праздник кислорода и времени. Новейший Архимед прибавить мог бы к старому закону, что тело, помещенное в пространство, пространством вытесняется. Вода дробит в зерцале пасмурном руины Дворца Курфюрста; и, небось, теперь пророчествам реки он больше внемлет, чем в те самоуверенные дни, когда курфюрст его отгрохал. Кто-то среди развалин бродит, вороша листву запрошлогоднюю. То — ветер, как блудный сын, вернулся в отчий дом и сразу получил все письма.
Иосиф Бродский
Einem Alten Architekten in Rom{14}
I В коляску, если только тень действительно способна сесть в коляску (особенно в такой дождливый день), и если призрак переносит тряску, и если лошадь упряжи не рвет, — в коляску, под зонтом, без верха, мы взгромоздимся молча и вперед покатим по кварталам Кёнигсберга. II Дождь щиплет камни, листья, край волны. Дразня язык, бормочет речка смутно, чьи рыбки, навсегда оглушены, с перил моста взирают вниз, как будто заброшены сюда взрывной волной (хоть сам прилив не оставлял отметки). Блестит кольчугой голавель стальной. Деревья что-то шепчут по-немецки. III Вручи вознице свой сверхзоркий Цейс. Пускай он вбок свернет с трамвайных рельс. Ужель и он не слышит сзади звона? Трамвай бежит в свой миллионный рейс, трезвонит громко и, в момент обгона, перекрывает звонкий стук подков! И, наклонясь — как в зеркало, — с холмов развалины глядят в окно вагона. IV Трепещут робко лепестки травы. Атланты, нимфы, голубкй, голубки, аканты, нимбы, купидоны, львы смущенно прячут за спиной обрубки. Не пожелал бы сам Нарцисс иной зеркальной глади за бегущей рамой, где пассажиры собрались стеной, рискнувши стать на время амальгамой. V Час ранний. Сумрак. Тянет пар с реки. Вкруг урны пляшут на ветру окурки. И юный археолог черепки ссыпает в капюшон пятнистой куртки. Дождь моросит. Не разжимая уст, среди равнин, припорошенных щебнем, среди руин больших, на скромный бюст Суворова ты смотришь со смущеньем. VI Пир… пир бомбардировщиков утих. С порталов март смывает хлопья сажи. То тут, то там торчат хвосты шутих, стоят, навек окаменев, плюмажи. И если здесь поковырять (по мне, разбитый дом как сеновал в иголках), то можно счастье отыскать вполне под четвертичной пеленой осколков. VII Клен выпускает первый клейкий лист. В соборе слышен пилорамы свист. И кашляют грачи в пустынном парке. Скамейки мокнут. И во все глаза из-за ограды смотрит вдаль коза, где зелень проступает на фольварке. VIII Весна глядит сквозь окна на себя и узнает себя, конечно, сразу. И зреньем наделяет тут судьба все то, что недоступно глазу. И жизнь бушует с двух сторон стены, лишенная лица и черт гранита; глядит вперед, поскольку нет спины. Хотя теней в кустах битком набито. IX Но если ты не призрак, если ты живая плоть, возьми урок с натуры и, срисовав такой пейзаж в листы, своей душе ищи другой структуры. Отбрось кирпич, отбрось цемент, гранит, разбитый в прах — и кем! — винтом крылатым, на первый раз придав ей тот же вид, каким сейчас ты помнишь школьный атом. X И пусть теперь меж чувств твоих провал начнет зиять. И пусть за грустью томной бушует страх и, скажем, злобный вал. Спасти сердца и стены в век атомный, когда скала — и та дрожит, как жердь, возможно лишь скрепив их той же силой и связью той, какой грозит им смерть. И вздрогнешь ты, расслышав возглас: «милый!» XI Сравни с собой или прикинь на глаз любовь и страсть и — через боль — истому. Так астронавт, пока летит на Марс, захочет ближе оказаться к дому. Но ласка та, что далека от рук, стреляет в мозг, когда от верст опешишь, проворней уст: ведь небосвод разлук несокрушимей потолков убежищ. XII Чик, чик-чирик, чик-чик — посмотришь вверх и в силу грусти, а верней, привычки увидишь в тонких прутьях Кёнигсберг. А почему б не называться птичке Кавказом, Римом, Кёнигсбергом, а? Когда вокруг — лишь кирпичи и щебень, предметов нет, и только есть слова. Но нету уст. И раздается щебет. XIII И ты простишь нескладность слов моих. Сейчас от них один скворец в ущербе. Но он нагонит: чик, Ich liebe dich! И может быть, опередит: Ich sterbe! Блокнот и Цейс в большую сумку спрячь. Сухой спиной поворотись к флюгарке и зонт сложи, как будто крылья — грач. И только ручка выдаст хвост пулярки. XIV Постромки — в клочья… лошадь где? Подков не слышен стук… Петляя там, в руинах, коляска катит меж пустых холмов… Съезжает с них куда-то вниз… Две длинных шлеи за ней… И вот — в песке следы больших колес. Шуршат кусты в засаде… XV И море, гребни чьи несут черты того пейзажа, что остался сзади, бежит навстречу. И как будто весть, благую весть — сюда, к земной границе, — влечет валы. И это сходство здесь уничтожает в них, лаская спицы.

Александр Ват и Иосиф Бродский: Замечания к теме

В одном из своих интервью, данном 10 сентября 1991 года в Лондоне, отвечая на вопрос о роли снов в поэтическом творчестве, Иосиф Бродский сказал: «Ну что такое сны? Вы знаете, сны, как сказал один мой в некотором роде знакомый, — это в общем как… „облака, проплывающие в ночном окне“, то есть единственная их привлекательность — это непоследовательность, и в этом смысле они — определенный жанр, да? <…> И в этом смысле — чрезвычайно интересный источник как жанровый материал, как метод связи. Или развязок. Просто композиционный прием в литературе» [506] . Это высказывание соотносится с общей антифрейдовской позицией Бродского, с тем, что он не принимал теорию сублимации эротических импульсов в искусстве. Любопытен источник приводимой Бродским цитаты — и прежде всего его подчеркнуто-личное отношение к этому источнику. Речь идет о книге воспоминаний Александра Вата «Мой век». Описывая свой опыт в камере саратовской тюрьмы, Ват замечает:

506

Бродский И. Большая книга интервью. 2-е изд., испр. и доп. М.: Захаров, 2000. С. 568 (интервью с Биргит Файт).

«Наперекор Фрейду я утверждаю, что б'oльшая часть наших сонных видений суть причуды воображения, такие, как причуды облаков. Но иногда во сне осознаешь, что этот сон значим. Я не говорю — пророчествен, но значим» [507] .

Бродский называет Вата «один мой в некотором роде знакомый». Фактически знакомы они не были. Ват скончался под Парижем в 1967 году. С 1959 года он постоянно жил за границей, а с 1963 года перешел на статус политического эмигранта, что лишило его возможности посещать Польшу и вообще коммунистический мир. Бродский, напротив, до 1972 года безвыездно находился в Советском Союзе. Однако уже в то время можно усмотреть между ними определенную связь.

507

Wat A. M'oj wiek: Pamietnik m'owiony. Wydanie drugie poprawione. Londyn: Polonia, 1981. S. 196; Wat A. My Century: The Odyssey of a Polish Intellectual. Berkeley; Los Angeles; London: University of California Press, 1988. P. 284. Спор с Фрейдом очевиден и в стихотворениях Вата, многие из которых построены на материале снов: см., например, стихи с характерным названием «Sen (bez zadnego tzw. glebszego znaczenia)».

Молодой Бродский, как и многие его сверстники в Москве, Ленинграде и других городах, живо интересовался Польшей и польской литературой. «Польша была информационным каналом, окном в Европу и мир», — говорил он [508] . — «Думаю, что процентов восемьдесят современной европейской литературы я тогда прочитал сначала по-польски» [509] . Еще до своей эмиграции Бродский переводил с оригинала польских поэтов (Галчиньского, Стаффа, Норвида и др.). Польские стихи занимали значительное место в круге его чтения и были для него важнейшей школой: «<…> это была поэтика принципиально, радикально отличающаяся от русской поэтической речи в те времена. Все это было необыкновенно интересно. И по сей день интересно, хотя сейчас я слежу за этим в гораздо меньшей степени» [510] . Надо заметить, что Ват в Париже, в свою очередь, внимательно следил за новейшей русской литературой и сразу выделил в ней Бродского: «Свободны, например, не Андрей Вознесенский, Евтушенко или Тарсис, но такие, как поэт Иосиф Бродский, как Солженицын „Матренина двора“, как Терц-Синявский в своих последних, именно аполитических произведениях. <…> С какой радостью юный Бродский открыл Джона Донна, и какие это принесло прекрасные плоды!» [511]

508

Бродский И. Большая книга интервью. С. 602 (интервью с Боженой Шелкросс, 1992).

509

Там же. С. 432 (интервью с Ларсом Клебергом и Сванте Вейлером, 1988).

510

Там же. С. 325 (интервью с Ежи Иллгом, 1987).

511

Wat A. M'oj wiek. S. 53; Wat A. My Century. P. 199–200.

Возможно, и даже вполне вероятно, что еще в Ленинграде Бродский познакомился со стихами Вата, чьи сборники 1957 и 1962 годов были в СССР доступны. Однако в его многочисленных высказываниях о польской поэзии, где часто упоминаются Норвид, Милош, Шимборская, Херберт, а также некоторые второстепенные фигуры (как Харасимович), имя Вата не встречается.

Так или иначе, в эмигрантский период своего творчества Бродский проявлял к Вату живой интерес. В 1976 году, на четвертом году эмиграции, в «Континенте» появилась подборка его переводов с польского, куда наряду со стихами Херберта и Милоша было включено стихотворение Вата «Быть мышью» [512] . Сильнейшее впечатление на Бродского произвели воспоминания Вата «Мой век»; он прочел их английский (сокращенный) перевод сразу после того, как его текст появился в печати. Я помню многие разговоры о Вате с Бродским; процитирую те из них, которые зафиксированы в моем дневнике. Вот отрывок из записи 1 апреля 1988 года:

512

Континент. 1976. № 9. С. 7.

«<…> Бродский: Читаю замечательную книгу — разговоры Милоша с Ватом. Вроде Надежды Яковлевны, но лучше. Действительно нужен был поляк, чтобы понять все это: я давно говорил, что любой польский солдат равен русскому аристократу».

Здесь характерна и необычайно высокая оценка Вата (известно, что Надежду Яковлевну Мандельштам Бродский считал писателем, с исключительным гражданским мужеством, глубиной и блеском проанализировавшим опыт тоталитаризма), и восторженное отношение к полякам (ср.: «Я думаю, что поляки вообще самый умный народ, и так всегда было. Они — единственные в своем роде настоящие европейцы» [513] ).

513

Бродский И. Большая книга интервью. С. 294 (интервью с Бенггом Янгфельдтом, 1987).

Запись следующего дня (2 апреля) упоминает интервью, которое я незадолго до этого взял у Бродского [514] , и любопытна самокритичностью. Бродский в это время продолжает читать «Мой век», который остается для него образцом:

«Правлю наше интервью — оно получилось не слишком интересным, особенно на фоне Вата».

11 мая 1991 года мы разговаривали с Бродским о футуризме (для которого он, кстати, предлагал новое название — «велоцизм»). Речь, естественно, зашла и о Вате — тогда я как раз работал над футуристическим этапом его творчества. Бродский процитировал по памяти стихотворение «Быть мышью», перевод которого напечатал 15 лет тому назад. В этой вещи позднего Вата он усматривал чисто футуристскую тягу к эпатажу:

514

См. текст интервью: Там же. С. 336–358.

«Я: Футуризм — своего рода тоска по мировой культуре, и был он только в провинциальных странах — Италии, России, Польше.

И[осиф]: Точно. Кстати, Ват на меня действует замечательно. Особенно цирковые, остраняющие места: czlowiek ekshaluje wo'n abominalna».

Наконец, 5 апреля 1994 года Бродский возвращается к замечанию Вата о снах, которое явно произвело на него впечатление:

«<…> У него в „Моем веке“ есть замечательное место — говорит о тюрьме, о мелочах тюремной жизни, в которых зэк склонен усматривать огромное значение, о снах… И вдруг: „А в общем, сны — это как облака в ночном окне“. This takes саге of Freud».

Можно утверждать, что «избирательное сродство» между Ватом и Бродским было многомерным. Оба поэта, испытав воздействие модернизма, принадлежали уже к следующей литературной парадигме: оба создавали посткатастрофистские стихи, вобравшие в себя трагический опыт XX века, — стихи после Освенцима и ГУЛАГа, апеллирующие к разрушенной культуре, стремящиеся «к восстановлению ее форм и тропов» [515] перед лицом пустоты. Хотя Бродский и Ват относились к разным литературным поколениям, разным языковым и культурным традициям, между ними легко заметить многочисленные типологические параллели. Они очевидны как в биографическом, так и в мировоззренческом плане; как в области тематики и топики, так и в области чисто формальных приемов. Целью этой статьи не является подробное описание сходств и связей между двумя поэтами: оставляя это будущим исследователям, укажем только на основные направления поиска.

515

Нобелевская лекция (Бродский И. Форма времени: Стихотворения, эссе, пьесы: В 2 т. Минск: Эридан, 1992. Т. 2. С. 459).

1. Формирующее воздействие на обоих поэтов оказал тюремный опыт. Именно это, по всей вероятности, Бродский имел в виду, когда он назвал Вата «один мой в некотором роде знакомый». Хотя оба отдавали себе отчет в свойствах советского тоталитарного строя и в личной опасности, которой в нем подвергались, арест все же оказался для них (как, впрочем, для большинства жертв режима) неожиданностью и шоком, а пребывание в камерах — водоразделом в творчестве. Сопоставимы многочисленные тюремные стихи Вата (например, «Podr'oz», «Ballada wiezienna», «Ewokacja») и не столь заметные в общем корпусе творчества, но значимые тюремные стихи Бродского («Прошел январь за окнами тюрьмы…», «Инструкция заключенному», «Сжимающий пайку изгнанья…»). Нетрудно также заметить параллели между описанием и философским осмыслением тюрьмы в «Моем веке» и в прозаических текстах Бродского [516] (сам Бродский эти параллели несомненно осознавал).

516

См., например: Волков С. Диалоги с Иосифом Бродским. М.: Независимая газета, 1998. С. 63–77.

Поделиться с друзьями: