Собеседники на пиру. Литературоведческие работы
Шрифт:
Высказывания Ходасевича о двух женщинах-поэтах, как видим, доходят до прямых совпадений. В них легко выделяется общее ядро: Ходасевич обвиняет и Цветаеву, и Павлову в эгоцентричности (которая нарушает «обратную связь» с аудиторией, мешает придавать стиху гармоничность и завершенность, проявляется в склонности к истерии, «капризам» или театральным эффектам). Согласно Ходасевичу, между ними есть и противоположности: Павлова умна, рассудочна и поэтому не соответствует ожидаемому «женственному» стереотипу, Цветаева, напротив, лишена рассудительности и поэтому слишком ему соответствует. Но в обоих случаях женщины, по мнению критика, лишены чувства меры, способности контролировать свой дар — способности, которая, видимо, свойственна лишь поэту-мужчине.
Вряд ли стоит выяснять, насколько справедливы конкретные претензии современников и критиков к Павловой и Цветаевой и насколько они определены общекультурными клише, подчеркивающими «неполноценность» женщины, отводящими ей подчиненную роль. Во всяком случае, немалый вес клише здесь не подлежит сомнению. Очевидно то, что они сыграли тягостную роль в судьбе обеих женщин-поэтов; еще более очевидно, что Павлова и Цветаева — каждая в свою эпоху — делали все возможное, чтобы эти клише преодолеть и отбросить (в частности, именно эта борьба провоцировала их на нестандартное бытовое и литературное поведение, которое могло приводить и к поэтическим просчетам).
И Павлова, и Цветаева не признавали деления истинной поэзии на «мужскую» и «женскую», что вело к определенной парадоксальности, проявляющейся на многих уровнях вплоть до грамматического. Так, Павлова, говоря о себе в контексте поэтического творчества, употребляла мужской род; ср. хотя бы «Но что поэта остановит пыл» («Экспромт во время урока стихосложения», 1859); «Не дай забыть безумному поэту / Мучительных уроков старины»(«Дрезден», 1860); показательно, что женский род она оставляла своей сопернице и врагу Ростопчиной: «И вам, свободная артистка, / Никто не вычеркнул строки» («Мы современницы, графиня…») [644] . Общение с Баратынским, Языковым, Толстым для нее было общением равных, что подчеркивалось и единством грамматического рода; ср.: «Да помнит же поэт поэта / В час светлых дум и стройных дел» («Н. М. Языкову», 1842). Мужской образ принимался ею и в метафорических пассажах; ср.: «…в край далекий / Перенесенный юга сын» («Е. А. Баратынскому», 1842); «…один… / Пал пилигрим на тягостном пути» («Когда один, среди степи Сирийской…», 1854). Однако этот прием приходил в столкновение с правилами русского языка, заставляющими женщину, говорящую от первого лица, указывать свой (маркированный) грамматический род [645] :
644
Курсив в цитатах, если это специально не оговаривается, здесь и далее наш.
645
См. Taubman J. Op. cit. Р. 77–78.
Мужской род в метафорических секвенциях сходным образом сменялся женским родом, как только речь заходила о конкретном, неметафорическом опыте.
Цветаева сталкивалась с тем же парадоксом. Она резко отрицала этикетку «поэтессы», которая к началу XX века стала удобным способом коннотировать предполагаемую второразрядность женских стихов [646] . Как и Павлова, она определяла себя как поэта. Но за редкими исключениями Цветаева (в отличие, например, от Гиппиус) не выступала от имени мужчины, подчеркивая, напротив, свою женскую судьбу и женскую суть. Это вело к намеренному акцентированию и обыгрыванию грамматического женского рода в ее стихах.
646
См. о ней в этой связи: Воут Svetlana. Death in Quotation Marks: Cultural Myths of the Modern Poet. Cambridge: Harvard UP, 1991. P. 191–240.
Грамматический уровень в обоих случаях служил только планом выражения для глубинной семантической контроверзы. Стремление нейтрализовать (или трансцендировать) оппозицию «мужское / женское» — и одновременная невозможность этого достигнуть в пределах данного культурного кода — приводили к особому внутреннему напряжению, которым отмечены и «павловский», и «цветаевский» тексты [647] . Именно это напряжение в значительной степени определяет их своеобразие, богатство и поэтический интерес.
647
Это напряжение относится и к «тексту биографии» — по крайней мере, в случае Цветаевой: ср. обсуждение проблемы в ее эссе «Письмо амазонке».
Можно говорить о «культурно-психологическом андрогинизме» женщины-поэта [648] , ведущем к определенной дисгармоничности ее отношений с окружающим миром (и, в частности, с любовными партнерами). «Женского вопроса в творчестве нет: есть женские, на человеческий вопрос, ответы…» [649] , — писала Цветаева в 1925 году. Однако в этих «женских ответах» и у Цветаевой, и у ее предшественницы присутствует некий мужской элемент. Ср., например, стихи Павловой «К С. К. Н.» (1848):
648
См. Козлов С. Л. Любовь к андрогину: Блок — Ахматова — Гумилев // Тыняновский сборник: Пятые тыняновские чтения. Рига: Зинатне, М.: Импринт, 1994. С. 167–168.
649
Цветаева М. Избранная проза… Т. 1. С. 199.
Адресат этого стихотворения неизвестен (кстати, из текста не может быть установлено, мужчина это или женщина). Характерно и то, что Павлова подчеркивает здесь свои «мужские» интересы, например к политике:
Не спрашивать про сейм немецкий, Давно стоящий на мели; Не знать о вспышке этой детской; С которой справился Радецкий; О всем, что близко и вдали…Сходные примеры легко найти и у Цветаевой — скажем, в стихотворении «Так, в скудном труженичестве дней…» (1922):
Но может, в щебетах и в счетах От вечных женственностей устав — И вспомнишь руку мою без прав И мужественный рукав. Уста, не требующие смет, Права, не следующие вслед, Глаза, не ведающие век, Исследующие: свет.И Павлова, и Цветаева связывают эту специфичность культурной роли и проистекающую из нее двойственность с невозможностью счастья в любви. Их постоянные темы — любовная распря, столкновение, дуэль; преодоление чувства волевым усилием; самоотречение во имя долга; гордое ожидание беды; исследование мира и самоисследование, ведущее к повышенному ощущению собственного достоинства, но и к трагическим выводам; горькая насмешка над партнером. Темы эти в значительной степени восходят к романтическим топосам (причем романтизм Павловой и модернизм Цветаевой здесь взаимно освещают друг друга), но окрашены особой андрогинной семантикой: поэт берет на себя традиционно «мужскую» роль:
Гляжу в лицо я жизни строгой И познаю, что нас она Недаром вечною тревогой На бой тяжелый звать вольна… Все верности, — но и в смертный бой Неверующим Фомой. Как игрок ожидала упорный День за днем я счастливого дня. ……………………………… Изменяет ли твердый мне дух? На всякую муку иду не упрямясь: Терпенье солдатское есть!Рассмотрим более подробно случай, когда в цветаевских стихах прослеживается подтекст, восходящий к Павловой, причем именно в ее андрогинной роли. Речь идет о стихотворении «Мы странно сошлись. Средь салонного круга…» (1854) — возможно, лучшем из так называемого «утинского цикла». Приведем его текст: