ЖАНРЫ

Собеседники на пиру. Литературоведческие работы
Шрифт:

У Горького «слишком велика была потребность в целостном мировоззрении» [734] ; в отличие от Герцена он не соглашался на мировоззрение открытое, вечно не завершенное, оставляющее место для пробелов и антиномий. Его модель мира эклектична и упрощена, но в общем сводится к классическому прометеизму XIX века, отмеченному именами как Маркса, так и Ницше. Этот прометеизм постулирует неограниченные возможности самосозидания и самосовершенствования человека и обращен к будущему, которое мыслится как царство полной социальной гармонии, гармонии человека с миром, царство "Ubermensch’a. Он противоположен христианству — хотя бы в той мере, в какой христианство признает человеческую ограниченность и непреодолимую — даже в идеале — неполноту. Для эклектичности Горького показательно, что он, включая Христа в число «полубогов, которыми гордится человечество» (с. 94), заявляет, что символы Христа и Прометея некогда «скипятся в одно великое чувство» (с. 143): ни Маркс, ни Ницше, ни христианский философ с этим бы не согласились.

734

Берберова H. Курсив мой: Автобиография. 2-е изд. Нью-Йорк, 1983. Т. 1.С. 215.

В «Несвоевременных мыслях», как и в других своих произведениях, Горький выступает как решительный антропоцентрист: он объявляет человека мерою всех вещей, высшей ценностью и в конечном счете единственной реальностью («Нужно помнить, что всё — в нас, всё — от нас, это мы творим все факты, все явления», с. 211; «Лично я всю жизнь во всех моих чувствах, и мыслях, и делах отправлялся от человека, будучи навсегда и непоколебимо убежден, что существует только человек, все же остальное есть его мнение и его деяние», с. 267). Горьковский идеал определен в духе и стиле примитивного ницшеанства: «…человек, физически сильный, — красивый зверь, но эта красота физическая в полной гармонии с духовной мощью и красотой» (с. 257; курсив наш. — Т. В.). Слова разум и воля в «Несвоевременных мыслях» принадлежат к числу ключевых, наиболее частотных и порою звучат как магические заклинания: «В конце концов — побеждает разум» (с. 94), «фабрично-заводской рабочий [есть] человек, воплощающий в жизнь свою волю, свой разум» (с. 129), «всё в нашей воле, и нет во вселенной иного законодателя, кроме нашей разумной воли» (с. 143) и мн. др. Даже если сделать поправку на риторику, следует признать, что воля и разум человека здесь гипостазированы и мифологизированы. Доведенная до логического предела, эта концепция означает полное отрицание sacrum {23} и традиции: смысл не полагается данным, а каждый раз создается актом воли — т. е., в конечном счете, произвола и насилия [735] .

735

Kolakowski Leszek. Op. cit. P. 172–173.

Существенно то, что категорический антропоцентризм Горького сочетается с детерминистской, замкнутой, эсхатологической моделью истории. Человечество восходит со ступени на ступень, и горьковский идеальный революционер «не забывает, что именно в этом — смысл исторического процесса, в котором он лично является одною из бесчисленных необходимостей» (с. 257–258). Вслед за Марксом и вместе с Лениным Горький возводит социализм в ранг научной истины, объявляет его «совершенно естественной стадией политико-экономической эволюции», к которой ведет вся история человечества (с. 212); при том что воля и разум человека автономны, они не могут привести к какому-либо другому результату, и тем самым их автономия оказывается, мягко говоря, призрачной. У исторического развития есть строгий план и цель; оно располагается отчетливыми этапами; идти против течения — безумие, но не меньшее безумие и перескакивать этапы, не учитывать «исторический момент». В конечной точке развития воцарится состояние, снимающее все противоречия и трудности (в том числе деление людей «на расы, нации и классы»), возникнет рай земной, единая семья «работников-хозяев, создающих все сокровища и радости жизни для себя» (с. 257). Ничто не может быть преступно «в последнем счете», если оно объективно исполняет эту космическую задачу. Этот хилиазм, иррациональная вера в возможности прогресса и социальной инженерии, в то, что свободный разум и воля не могут повести ни к чему, кроме окончательной гармонии, у Горького восходят прежде всего к наивному мировоззрению русской левой интеллигенции второй половины XIX века. Можно отметить его родство со многими, порой достаточно далекими друг от друга течениями современной Горькому мысли, например с футуризмом хлебниковского типа; некоторую аналогию Горькому представляет и «оптимистическое богословие» Тейяра де Шардена. Очевидно — и многократно отмечалось, — что за концепцией «секулярной эсхатологии» встает весьма древний слой человеческого мышления, эсхатология мифических и религиозных систем. Точно так же «секулярная антроподицея» повторяет — в упрощенном и искаженном виде — основные идеи, споры и ереси теодицеи.

Здесь скрывается одно из существенных отличий Горького от Герцена. Герцен не соглашался с рационализированной и эсхатологической концепцией истории: его история не завершена, всегда сохраняет в себе элемент дисгармонии, будущих смен и переворотов; она не имеет плана, окончательного состояния и смысла; она есть то, что из нее построят люди, и свобода человека (а не его разум и воля, ведущие ко всеобщему счастью) есть высшая ценность. Ничто не является неизбежным («Пути вовсе не неизменимы») [736] . Если гармоническая вселенная Горького, где примиряются противоречия и прощается «объективно необходимое» зло, в последней глубине сходствует со вселенной Оригена, то Герцен оказывается на стороне противников Оригена, победивших его в истории церкви. Гармония для Герцена невозможна уже потому, что он ощущает несовместимость — или неполную совместимость — различных человеческих ценностей, ведущую к их конфликту («Равенство, брат, исключает братство. В этом следует разобраться», — как справедливо заметил современный поэт). Этот разумный и глубокий, хотя несколько пессимистический взгляд (отразившийся, в частности, в романе Замятина «Мы») был Горькому чужд и заменялся у него мифологией прогресса.

736

Герцен А. И. Op. cit. C. 412.

Горькому как бы не приходит в голову, что разум и воля неизбежно ограничены конечностью человеческого бытия и что они могут быть направлены во зло, превращаясь в тиранию и произвол (это более чем в достаточной степени подтверждено всем опытом XX века). Здесь Горький возвращается к анахронической модели просветителей: человек по природе добр, воля и разум непременно приводят к добру, если им не препятствовать. В этом рассуждении скрывается апория, ибо, с точки зрения Горького, признающего только разум и волю, непонятно, что может им препятствовать, кроме их самих. Апория преодолевается традиционным и несколько иллюзорным образом: несчастья и пороки коренятся исключительно в невежестве (по Горькому — в недостаточно высокой, ограниченной «внутренней культуре», с. 210–211). Это может быть исправлено и необходимо будет исправлено носителями разума и воли par excellence — мыслителями, творцами, «человеками» (в отличие от презренных «мещан», «людей» и «людишек») [737] .

737

Ср. Ходасевич Владислав. Горький: Воспоминания // Современные записки. 1937. № 63. С. 289.

Горький видит — и видит не хуже других — факты жестокости, дикости, анархического хаоса, аморальности в «освобожденной» России («Но всего больше меня поражает и пугает то, что революция не несет в себе признаков духовного возрождения человека, не делает людей честнее, прямодушнее, не повышает их самооценки и моральной оценки их труда», с. 134). Однако причины этого он усматривает в чем угодно — в старом режиме, воспитавшем в людях привычку к лени и анархии (даже Столыпин характеризуется им как «несомненный анархист», с. 49), в религии, которая стесняла волю и разум, одновременно предъявляя им слишком высокие «требования подвигов добродетели» (с. 251), в недостатке «талантливых людей» и «людей, даже просто способных работать» (с. 111), в дурных свойствах русского человека — «раба» и «деспота» (с. 120), но никак не в том очевидном факте, что воля, мысль, активность человека имеют амбивалентный характер.

В «Несвоевременных мыслях» Горький склоняется к стереотипам крайнего западничества. Славянофильство он называет «вредной идеей русской самобытности» (с. 164) и не стесняется в инвективах против русского народа. «Основа всех основ» Руси видится им в «азиатской косности, восточном пассивизме» (с. 215); вся русская история, согласно ему, развивалась «по линии наименьшего сопротивления» (с. 105); Россия, по Горькому, есть та область земного шара, где его любимые категории — автономный человеческий разум и автономная воля — по не вполне понятным причинам — оказались крайне неразвитыми («Я издавна чувствую себя живущим в стране, где огромное большинство населения — болтуны и бездельники, и вся работа моей жизни сводится, по смыслу ее, к возбуждению в людях дееспособности», с. 33). России следует привить западную организованность и активность. Европейская культура — «драгоценнейшее земли» (с. 27) — определяется как опытная наука, свободное искусство, технически мощная промышленность (с. 50). Иные черты Европы для Горького — по крайней мере в «Несвоевременных мыслях» — несущественны; так, например, несущественно уважение к закону и равенство людей перед законом, любовь к традиции и прошлому — обо всем этом в публицистике 1917–1918 годов мы не найдем ни слова. Поэтому Запад предстает в весьма упрощенном виде: «А западный мир суров и недоверчив, он совершенно лишен сентиментализма. В этом мире дело оценки человека стоит очень просто: вы любите, вы умеете работать? Если так — вы человек, необходимый миру, вы именно тот человек, силою которого творится все ценное и прекрасное. Вы не любите, не умеете работать? Тогда, при всех иных ваших качествах, как бы они ни были превосходны, вы — лишний человек в мастерской мира. Вот и всё» (с. 165–166). Кстати говоря, именно с этой точки зрения Горький оценивает еврейство: главный и едва ли не единственный его аргумент против антисемитизма — то, что «еврей почти всегда лучший работник, чем русский» (с. 249).

Гипостазирование активности (при том что ее направление для Горького не так уж и существенно), «полубезумный восторг делания» [738] ведет к характерным — и очень сомнительным — формулировкам. Горький с легкостью допускает пробуждение активности силой: «[надо] убить нашу славянскую лень» (с. 142); «Если мы заставим энергично работать всю массу мозга каждой страны — мы создадим страну чудес!» (с. 217; курсив всюду наш. — Т. В.). Возникает некая мистика «организованности» («недостаточно организовать мысль, необходима организация воли», с. 251). Допускается и даже считается необходимым искажение фактов или по крайней мере видение их под особым «оптимистическим» углом, если это может пробудить желанную активность и приблизить ожидаемое эсхатологическое состояние мира («Не поддавайтесь злым внушениям жизни, станьте выше фактов», с. 235) [739] .

738

Берберова Н. Op. cit. С. 220–221.

739

Эта черта мировоззрения Горького впервые — и с исключительной ясностью — описана Ходасевичем.

Надо отдать Горькому должное: в лучших традициях русской интеллигенции, в том числе и в герценовских традициях, он высказывается против стеснения свободы личности, против равнодушия, невнимания и неуважения к людям (с. 54, 56, 82–83, 102, 162–163, 186 и др.). Но спасение от этого видится не в укреплении демократии и законности («я не преклонял колен перед демократией, и она не является для меня чем-то настолько священным, что совершенно недоступно критике и — осуждению», с. 116; курсив наш. — Т. В.). Спасение видится в некоем достаточно абстрактном «культурном строительстве». Разумеется, Горькому не откажешь в искренней любви к культуре и серьезном, патетическом к ней отношении («Если революция не способна тотчас же развить в стране напряженное культурное строительство, — тогда, с моей точки зрения, революция бесплодна, не имеет смысла, а мы — народ, неспособный к жизни», с. 92). Однако культура, просвещение, знание — так же, как разум и воля — воспринимаются им как вполне самостоятельные силы, спасительные сами по себе, автоматически ведущие к разрешению любых проблем и способствующие установлению вселенской гармонии [740] . Он как-то не задумывается о том, что культурой можно манипулировать, что антигуманные режимы могут извращать и оскоплять просвещение, направлять его против самого себя, что функция культуры и просвещения может меняться в зависимости от структуры социума (слабое место Горького именно в мышлении элементами, а не структурами). Впрочем, подлинной культурой Горький считает только ту, что основана на науке, взывает к активности и прогрессу; культуру недостаточно активную и прогрессивную он называет «старой, больной, изолгавшейся, самое себя отрицающей» (с. 212); с такой культурой связана «дрябленькая совестливость», которая есть «признак болезненного безволия» (с. 186). По Горькому, социализм «освобождает все классы, все человечество из ржавых цепей» этой больной культуры (с. 212); нацисты, как известно, при одном ее упоминании хватались за пистолет.

740

Ср. Берберова Н. Железная женщина. 2-е изд. Нью-Йорк, 1982. С. 247–253, 335–338. Ср. также вполне справедливое замечание Троцкого: «В его отношении к культуре всегда оставалось немало фетишизма и идолопоклонства» (Троцкий Л. Максим Горький // Бюллетень оппозиции. № 51 (июль — август 1936 г.). С. 8).

Многие конкретные рецепты Горького несомненно полезны, но в контексте эпохи поражают наивностью, — особенно когда они преподносятся в качестве панацеи. Так, Горький призывает издавать «толково и убедительно» написанные научно-популярные сочинения (с. 51, ср. также с. 65), ратует за «удешевление книги и расширение книгопечатания» (с. 119); советует основать общедоступные информационные журналы (с. 196, 200), учреждает — вместе с Плехановым, Верой Засулич и Верой Фигнер — просветительское общество под девизом «Культура и свобода» и в пример другим жертвует народным библиотекам 835 книг (с. 199–200, 291), восторгается творческой ролью индустрии (с. 56) и даже предлагает — «вместо того, чтобы посылать на убой миллионы людей», — прорыть канал, соединяющий Балтийское море с Черным (с. 28). Слова эти сказаны за 16 лет до известной писательской экскурсии на ударную стройку пятилетки. То, что строительство каналов при некоторых условиях может быть не менее эффективным средством убоя людей, чем война, по-видимому, не осознавалось Горьким ни в 1917 году, ни в 1933-м.

Как ни странно, и сильные и слабые места «Несвоевременных мыслей» проистекают из одного и того же источника — из мифологии «всесильного человека» и «закономерной истории». Нежелание мириться с принижением людей и подавлением мысли порождает блестящие тирады Горького против тоталитарной тирании («А на празднике, где будет торжествовать свою легкую победу деспотизм полуграмотной массы и, как и раньше, как всегда — личность человека останется угнетенной, — мне на этом „празднике“ делать нечего, и для меня это — не праздник», с. 119–120). И в то же время культ воли, разума, науки, нежелание видеть их ограниченность влечет Горького к движению, объявившему своей целью научную переделку мира и перековку человека, вооруженному фразеологией «разумности» и «строительства», освящающему активность как таковую, волевые решения и социальный эксперимент. Горький резко и убедительно выступает против Ленина, пока ему кажется, что большевики нарушают историческую закономерность, «перескакивают этап», пускаются в безответственную авантюру в недостаточно созревшей для социализма стране и тем самым идут с ней к гибели. Но как только начинает выясняться, что большевики достаточно энергичны и, пожалуй, не будут раздавлены, — напротив, сами кого угодно раздавят, — они становятся для Горького — при всех своих неприятных свойствах — живым воплощением исторического закона и силой, ведущей к предустановленной гармонии. «Мятеж не может кончиться удачей, в противном случае его зовут иначе».

Поделиться с друзьями: