ЖАНРЫ

Собеседники на пиру. Литературоведческие работы
Шрифт:

«Столица наша вообще не может называться городом, в характере которого преобладала бы трагичность. Петербург скорее юморист, а если и прорываются порою события более драматического свойства, то значительная из них часть облечена в скандальные формы».

(цит. по: Гин, 1971, с. 189)

Уместно напомнить, что в «Утренней прогулке» не исключен и элемент прямой пародии. За три года до ее написания (18 февраля 1856 года) в «Русском инвалиде» появилось стихотворение виршеплета с двусмысленной репутацией Бориса Федорова «Событие из жизни императора Николая I». Ситуация, описанная Федоровым, поначалу совпадает с ситуацией, описанной Некрасовым, но далее у Федорова следует счастливый конец: бедного чиновника провожает на кладбище один только сторож, однако гробу кланяется сам император, и тогда целая толпа отдает безвременно почившему труженику долг чести (Гин, 1971, с. 186–187).

Оба течения — трагическое и комическое — в «Утренней прогулке» не сливаются, но постепенно усиливаются к концу. Их «неустойчивое равновесие» в конечных строках достигает крайнего напряжения и разрешается катарсисом: ужасы становятся преувеличенными, гиньольными, сетования несколько искусственными, гиперболическими, переходящими в игру слов, в каламбур. Хандра рассказчика проходит: подобный же психологический эффект предполагается и у читателя. Б. Эйхенбаум усматривал здесь чисто формальный прием, сопоставляя старуху из «Утренней прогулки» с «веселыми гробокопателями» у Шекспира (Эйхенбаум, 1924, с. 255–257). Нам представляется, что сущность явления глубже: к «Утренней прогулке» приложимо понятие мениппеи в том смысле, в каком М. Бахтин приложил его к творчеству Достоевского, скажем, к гиньольному рассказу «Бобок» (Бахтин, 1979, с. 129 sqq.). Правда, мениппея у Некрасова, по сравнению с Достоевским, значительно редуцирована, но существенные черты ее структуры в «Утренней прогулке» проследить нетрудно.

Здесь не место обсуждать вопрос, откуда пришел к Некрасову отголосок древнего жанра (в бахтинском понимании этого термина). Проблема «памяти жанра» вообще носит не столько генетический, сколько структурный характер. Костяк, внутренняя логика жанра связаны с мифом (архетипом смерти и воскресения); поэтому воссоздать черты, мотивы, топосы мениппеи писатель может и без оглядки на предыдущую литературу, исходя лишь из мифа, — в той мере, в какой миф коренится в «коллективном бессознательном» (по Юнгу) либо воспроизводится в коллективном социальном бытии (по Леви-Строссу).

«В жанре всегда сохраняются неумирающие элементы архаики. Правда, эта архаика сохраняется в нем только благодаря постоянному ее обновлению, так сказать, осовременению. <…> Жанр живет настоящим, но всегда помнит свое прошлое, свое начало».

(Бахтин, 1979, с. 121–122)

Всё же стоит заметить, что Некрасов, как и Гоголь до него, с детства был знаком с фольклором карнавально-мениппейного типа, равно как и с Евангелием, в котором черты мениппеи проступают достаточно явно. Мениппейные качества сохранялись в произведениях его иноязычных современников и учителей, от Диккенса и Гюго до Эжена Сю и Поля де Кока. Наконец, не исключено и даже весьма вероятно взаимовлияние Некрасова и Достоевского. Если мотивы цикла «О погоде» перешли в романы зрелого Достоевского и в рассказ «Бобок», то и сам цикл, видимо, создавался с некоторой оглядкой на раннего Достоевского; кстати, именно к моменту написания цикла Достоевский после отбытия каторги стал возвращаться в литературную жизнь. В 1859 году опубликованы такие вполне мениппейные его вещи, как «Село Степанчиково и его обитатели», «Дядюшкин сон». Известно, что Некрасов отверг «Село Степанчиково», предложенное «Современнику» (вероятно, усмотрев там ироническое замечание о самом себе), но отношения его с Достоевским в эту пору были, в общем, дружескими (Евнин, 1971, с. 31; ср. также Старикова, 1971, Туниманов, 1971).

Одна из черт мениппеи — ее публицистичность, злободневность (Бахтин, 1979, с. 136); к этому комплексу — по крайней мере отчасти — имеет смысл возводить характерные черты фельетонности и прямой пародийности у Некрасова (не только в «Утренней прогулке»). Другое, уже упомянутое нами свойство мениппеи в ее бахтинском понимании — связь с карнавалом, с площадным амбивалентным словом, где высокое снижается, низкое возвышается, происходят скандалы и трагикомические катастрофы, произносятся неуместные речи, пародируются священные тексты и таинства.

Рассмотрим с этой точки зрения «Утреннюю прогулку» несколько подробнее.

Стихотворение распадается на шесть отчетливо выделенных частей: 1) вступление (1–18); 2) встреча с гробом (19–31); 3) рассказ старухи о покойнике (31–83); 4) прибытие на кладбище и поиски могилы друга (84–106); 5) похороны (107–134); 6) заключение (135–143).

Некоторые существенные, в том числе мениппейные, темы и черты стихотворения намечены уже в первой части. В ней господствует типичная для Некрасова фамильярная интонация, ритм непринужденной беседы, оснащенной будничными восклицаниями, обиходными словесными формулами. К. Чуковский не без основания отнес «Утреннюю прогулку» к числу «гениальных стихов сказово-разговорного типа» (Чуковский, 1971, с. 617). Однако заметим и внутреннее противоречие, придающее неустойчивость некрасовскому построению. Бытовая речь сталкивается с резко литературным стихом. Некрасов пишет анапестом — размером, который употреблял так часто, что он превратился почти в эмблему поэта и поэзии как таковой (ср., в частности, Розанов, 1938; Станкевич, 1966, с. 80; 1972, с. 94; Чуковский, 1971, с. 402; Гаспаров М., 1974, с. 64 и др.). По характеристике С. Андреевского, он «извлек из забвения заброшенный на Олимпе анапест и на долгие годы сделал этот тяжеловатый, но покладистый метр таким же ходячим, каким со времени Пушкина до Некрасова оставался только воздушный и певучий ямб» (Андреевский, 1891: с. 190). Современники Некрасова (Чернышевский) утверждали, что анапест естественнее для русского языка, чем двусложные размеры. Сейчас показано, что это не так: анапест сильнее, чем ямб или хорей, нарушает языковую норму (Гаспаров М., 1974, с. 126–148). При этом анапест вступления оказывается подчеркнуто «правильным». Он лишь местами отягчен сверхсхемными ударениями, обычно на первой стопе (4, 10). Ритмические паузы всюду совпадают с синтаксическими. Рифмы до строки 14 всюду парные; до строки 12 царит монотонная смена женских и мужских рифм; до строки 10 все рифмы изограмматичны — они воспринимаются как клишированные, подчеркнуто литературные и в то же время примитивные. (Всего изограмматических рифм в тексте 38 пар, т. е. более чем 50 %, из них глагольных 23 пары, т. е. почти треть.) Рифмовка поддерживается «сингармонизмом» ударных гласных и аллитерациями (в городе спал — гром грохотал, 3–4; большая беда — сбывает вода, 7–8). Все это — знак того, что данный текст относится не к бытовой речи, а к литературе: тем самым задается определенная инерция, которая будет нарушаться в дальнейшем.

На семантическом уровне вступление вводит весьма важные для жанра мотивы. Прежде всего, речь идет о переходном состоянии мира. Город вступает из ночи в утро, и одновременно угроза сменяется привычным положением. Пушки Петропавловской крепости грохотали всю ночь (очевидная гипербола), оповещая о возможном наводнении; кстати говоря, пушечная стрельба в Петербурге может иметь и другие коннотации, вероятно, вполне ощутимые для автора и его современников. Мы оказываемся на грани воды и земли, моря и суши, гибели и жизни, как бы на пороге, на выходе из первобытного хаоса. Это ощущение пограничности, неустойчивости крайне типично для так называемого «Петербургского текста» русской литературы и укоренено в реальных географических и исторических обстоятельствах.

Тема наводнения очевидным образом отсылает к Пушкину. Если на поверхностном уровне «Утренняя прогулка», возможно, пародирует вирши Бориса Федорова, то на глубинном уровне в ней несомненно пародируется более значительный текст — «Медный всадник». В литературе многократно отмечалось, что хаотический, исполненный диссонансов Петербург Некрасова противопоставлен «строгому, стройному» городу Пушкина (Анциферов, 1922, с. 125; Эйхенбаум, 1924, с. 252–255; ср., в частности, «болотная гладь», 116 — «из топи блат / Вознесся пышно, горделиво»). Наводнение у Некрасова, в отличие от Пушкина, не состоялось. Умерший чиновник также оказывается несостоятельной ипостасью пушкинского Евгения — деромантизированной, развенчанной, а все же ипостасью. Как Евгений Парашу, он некогда «в наводненье жену потерял» (54); его гроб везут «через длинный Исакиев мост» (21), т. е. мимо статуи Фальконе (ср. Тумилович, Алтунин, 1963, с. 11). Следует отметить, что пушкинская тема, столь значимая для русской литературы (ср. хотя бы Якобсон, 1979б), подспудно присутствует и в других стихотворениях цикла. Медная статуя Петра упоминается в конце стихотворения «До сумерек»; медный Петр, грозная Нева, чугунные кони, которые хотят ускакать из столицы, — в начале стихотворения «Сумерки», где к этой же теме, видимо, относится перчатка с руки великана и даже Веллингтонов сапог.

Автор (нарратор) — так же, как и мир, — находится на пороге, в медиативной ситуации. Его психическое состояние отклоняется от нормы (15–17): это в высшей степени характерно для мениппеи, занятой теми мгновениями жизни, когда возникает «диалогическое отношение к себе самому» (Бахтин, 1979, с. 134). В «Утренней прогулке» явно сквозит сюжет «испытания мудреца / поэта» («Человек идеи — мудрец — сталкивается с предельным выражением мирового зла, разврата, низости и пошлости» — Бахтин, 1979, с. 132).

Под конец вступления инерция, единообразие текста начинает расшатываться. Трехстопный анапест перебивается четырехстопным (11–14); одновременно нарушается регулярная смена женских и мужских рифм, четкая их изограмматичность. (Из 143 строк «Утренней прогулки» четырехстопным анапестом написаны 14 — несколько менее 10 %, — и эти строки всегда сигнализируют некоторую перемену на уровне смысла или же особую семантическую насыщенность пассажа; ту же роль играют строки четырехстопного — или двустопного — анапеста и в двух последующих стихотворениях цикла «О погоде».) Затем является новый сдвиг— возвращается трехстопный анапест, но рифмовка становится перекрестной и неизограмматической (15–18); возникают короткие рубленые фразы, нарастает напряженность — и на первом во всем тексте «Утренней прогулки», очень резком enjambement (‘анжамбмане’, ‘переносе’) (18–19) вступление обрывается: мы переходим ко второй части, к сцене встречи с «похоронным кортежем».

Вторая часть ощутимо выделена на нескольких уровнях — ритмическом, фонематическом, синтаксическом, смысловом. Именно в ней сосредоточены почти все строки четырехстопного анапеста, включенные в текст (10 из 14). Смена трехстопных и четырехстопных строк не может быть описана простым законом и оставляет общее впечатление хаоса, «неблагообразия» (4–3–3–4–4–4–3–4–4–4–4–4–4). Мужские рифмы — вначале перекрестные, затем парные — повышают ощущение беспорядка, хотя бы потому, что рифмуются неравностопные строки (19–21, 20–22, 25–26). Во всей части заметно некрасовское пристрастие к длинным словам (девять четырехсложных, одно пятисложное; ср. Станкевич, 1961, с. 18; 1966, с. 79–80), к тяжелым слогам, к неудобопроизносимым сочетаниям и стыкам согласных. Строку 26 (важную семантически) К. Чуковский специально приводил как пример некрасовской «неблагозвучности», затрудненной артикуляции (Чуковский, 1922, с. 34–34). Резко выделен на звуковом уровне важнейший для текста момент появления гроба («чей-то вохрой окрашенный гроб», 20, ср. «прыгал град», 25). Подобное же подчеркивание заметно на грамматическом уровне: гроб «прогоняется» по трем падежам — винительному, творительному и родительному (20, 22, 24) и лишь затем является в беспризнаковом именительном (31). Синтаксические паузы перестают совпадать с ритмическими, в изобилии появляются внутристрочные точки, а также переносы. Особенно запутан синтаксис к концу части: фраза даже не сразу понятна из-за «двухэтажной» инверсии, осложнена причастным оборотом и двумя разноприродными деепричастными оборотами, в нее вклинивается восклицание офицера — первый случай «чужого голоса» в тексте, первый намек на драму (28–31). Сама аморфность и хаотичность на фоне предыдущей монотонности выступает как структурно активный факт (Лотман Ю., 1972: с. 214), коррелируя с особой смысловой насыщенностью сцены. Вторая часть обрывается еще более резко, чем вступление, — на середине строки, на страшном зрелище раскрывающегося гроба.

Поделиться с друзьями: