Собрание сочинений (Том 3)
Шрифт:
Он увлекался в ту пору техникой, занимался конструированием, был активистом Дворца пионеров, и вышло так, что приезд ко мне стал перерывом в его занятиях. Он приветливо ласкался, но скучал, и я не стала его держать. Да и печален тот дом, в котором навеки поселилась болезнь. Как ни смейся, ни шути, ни радуйся, все на минуточку, не по-настоящему, а настоящее - горечь, сердечная тоска, ожидание. Не то ожидание, которое приносит счастье, а угнетающее, иссушающее, ломающее душу.
Я берегла своего любимца, не хотела, чтобы он делил со мной, даже ненадолго, мои страдания. А делать вид, что мне легко, уже недоставало сил. Так вышло - он у меня был только раз, я в Москве - пять, шесть. Выйдя на пенсию, я отказалась от сиделок для Али.
Ирина успешно защитилась, из библиотеки перебралась в университет, преподавала, отхватила солидную зарплату, выпустила книжечку о Сервантесе, каудильо скончался, Латинская Америка разворачивала плечи, испанистов требовалось все больше, ехали делегации, переводилась литература, в ее энергии нуждались, она оказалась причастной к интересной жизни.
Саша? Он не жаловался, но стал попивать, и это больно ранило меня.
Письма из Москвы приходили все реже. Зато в каждом я читала жалобы на Игорька. Ему шел шестнадцатый год, он вырвался из подчинения, стал строптив, непокладист.
Я отвечала, чтобы сын и невестка набрались терпения, это такой особенный возраст, и я мучилась с Сашей в его шестнадцать лет, но все потом миновало, ушло. Следовало набраться терпения, быть ласковыми, наконец, оторвать что-то от собственных удовольствий во благо сына.
Я обращалась во множественном числе к Саше и Ирине, но имела в виду, конечно, невестку. Как же так, преподает в университете, интеллигентная дама, а сын наверняка заброшен, плывет по течению, - но тут такие годы, такие рифы, - надо поостеречься, для самих же себя поостеречься в конце-то концов, отказаться от приемов в этих посольствах, от новых иностранных фильмов в Доме кино, от гостей, раз требует этого сын.
Следует чем-то пожертвовать, следует и Саше меньше попивать, не думать о самолюбии, почаще бывать с сыном, иначе какой же пример для подражания! Если даже у Саши нелады с женой, надо задуматься - взрослые люди!
– у них же еще есть сын! И они за него отвечают.
И вдруг молния. Нет, она не опередила гром, грозные звуки слышались мне всегда. Но молния слепит.
Я открыла конверт, надписанный Сашиной рукой, и ослепла. Одна короткая фраза:
"Мы с Ириной разошлись".
ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ
Я слышу грохот, грохот, чьи-то восклицания, незнакомые тени. Открываю глаза. С трудом прихожу в себя, но узнать никого не могу - одну голоножку. Она стоит позади всех, на пороге купе, солнце исчезло, над головой проводницы светится электрический плафон.
– Вам плохо?
– спрашивает меня кто-то, и я вижу лицо женщины в белом халате, который высовывается из-под плаща.
– Сердце?
– спрашивает она, а сама уже берет мою руку, щупает пульс.
– С чего вы взяли?
– медленно говорю я.
– Вы все лежите!
– восклицает девочка.
– Ничего не едите. Едем вторые сутки...
Здесь еще один, третий. Мужчина в форменной фуражке железнодорожника, наверное, бригадир поезда. Вагон стоит, значит, большая станция.
– Может, вы сойдете?
– спрашивает он мягко.
– Здесь хорошая больница.
– Ерунда, - отвечаю я, - просто мне надо выспаться, я приняла снотворное.
– Что? Сколько?
– криминальным тоном спрашивает врач.
– Не волнуйтесь, - говорю я, - димедрол, две таблетки в течение суток, если они уже прошли.
Врачиха успокаивается, закатывает мне рукав, измеряет давление.
– Низковато, - говорит бригадиру через минуту, - пульс ослаблен, но ничего страшного.
– Жить буду?
– спрашиваю я с ехидцей. Они не замечают моей иронии.
– Сколько вам лет?
– Да все со мной, что вы в самом-то деле, - возмущаюсь я, и эти двое приходят, кажется, в себя. Сонливость моя исчезла, я способна реагировать и понимаю, что самое лучшее - выставить их за дверь.
– И что за бесцеремонность?
– спрашиваю.
– Врываетесь без стука, а я никого не вызывала.
Они удаляются, извинившись, приглушенным голосом бригадир что-то ругательное бормочет проводнице:
– Ты, Таня, - бу, бу, бу, бу.
– Таня, - зову я голоножку, понимая, что надо ее выручать, и вижу смущенное, пылающее лицо. Она стоит на порожке и бормочет:
– Извините, я думала...
– Зайди сюда, - велю я, - закрой дверь.
– Она слушается.
– Думала, померла старуха? Спасибо за заботу.
– Вы извините...
– Да нет, я всерьез. Спасибо. Неужто целые сутки?
– И не едите ничего...
– Закажи мне бульон.
Мне кажется, она входит молниеносно, буквально через пять минут, с большой бульонной чашкой.
– Сейчас я выпью его, - поясняю проводнице - сразу надо было объяснить, не устраивать панику.
– И снова усну. А ты не волнуйся. Так бывает...
Я молчу, гляжу в бульон, потом перевожу взгляд на Таню.
– Где ты была?
– Она не отвечает.
– Раньше?
– Здесь, езжу третий год.
– Ее глаза испуганно круглы.
– Нет, - мотаю я головой, - ты не понимаешь. И не понимай. Не надо.
Я плачу, совершенно некстати, не могу совладать с собой, и Таня подсаживается ко мне, гладит, точно маленькую, по плечу.
– Что же случилось? Что?
– Иди, - отвечаю я, не утирая слез.
– Иди. Все. Мне лучше.
Ласковая душа, девочка, подросток почти, а сердечко доброе, дай тебе бог счастья.
Я пью бульон, пожалуй, он горячий, но я ощущаю это как-то неопределенно. Раскрываю свой ридикюль, свою волшебную сумочку. Киваю ей:
– Сезам, откройся!
И вынимаю коробочку со снотворным. Говорю громко сама себе:
– Какое счастье, что можно купить два билета, все купе, никого не смущаться.
– И точно уговариваю кого-то, выпрашиваю разрешения: - Еще одну!
На этом стендалевский сюжет закончился. Сашино письмо поставило точку. Молодой человек - здесь девица!
– бьется за место под солнцем, применяет все приемы - законные и запрещенные, где надо, бьет в под дых, и все это в изящной упаковке: работа, новые цели, смысл жизни!