ЖАНРЫ

Собрание сочинений в 2-х томах. Т.II: Повести и рассказы. Мемуары.
Шрифт:

На другой день он, однако, молчал. Спиридон же Меркулов в «Слове» радостно и почтительно восклицал: «Официоз японского командования, “Владиво-Ниппо”, вчера с достаточной ясностью выявил свои отношения к коммунистической власти Приморья».

Чтобы понять нашу веселость, надо вспомнить, что трагедия борьбы белых с большевиками в то время на Востоке уже выродилась в комедию. Не «опереточными ли правительствами» называла владивостокская пресса всех этих Медведевых, Меркуловых и, наконец, Дитерихсов с их «воеводствами», «приходами» и прочим? Разве не комичны были наши «парламенты» и «нарсобы», где Меркулове кий «премьер-министр», волжский адвокат Василий Иванов, бия себя в грудь, клялся кого-то сокрушить, а редактор меркуловского официоза, огромный, жирный, тоже Иванов (Всеволод), с мест для публики (правда, пьяный) кричал левому депутату:

— Я тебе, сукин сын, всю морду раскровяню.

Что же оставалось, если не хохотать?

Плакать?

Но я не любитель слез. Да и поплакали мы уже в Омске, слава Богу. Поплакали, отходя от него, поплакали, пробираясь зимой 1920 года из Сибири в Маньчжурию. Все слезы выплакали.

Но я забежал вперед и уклонился в сторону.

Став редактором русско-японского листка, я решил, что пора отыскивать жену и устраиваться по-человечески. Жену я нашел на Русском острове. Но до него часа полтора езды морем, а, значит, надо перетаскивать жену в город. Но Владивосток до отказу был набит японцами, чехами, французами и еще невесть кем. За бухтой Золотой Рог, в горах уже, нашел я крепостной, принадлежащий к постройкам крепости, лишь наполовину разрушенный флигель и захватил его, поселившись в уцелевшей половине. Место было глухое, да и время тоже. Я возвращался домой поздно, переправляясь через бухту на юли-юли. Всё же я не жаловался.

В воскресный день, вечером, славно было смотреть с горы на бухту, всю забитую иностранными судами. Мощно высился среди них грозный массив японского броненосца, теперь «Микаса», а в прошлом русский «Ретвизан», плененный в Цусимском бою. Вода в бухте из золотой делалась темно-синей, корабли превращались в силуэты, просверленные точками золотых огней.

На «Микаса» вспыхивал прожектор и начинал шарить своей голубой метлой по Чуркину мысу, по кровле нашего домика. Трубила сигналы труба. Электрическая искра бегала по высокой мачте здания Морского штаба, и светящиеся мухи, как фонарики духов, населявших эту знойную и душную ночь, прыгали в ветвях деревьев.

В эти дни в городе доживали последние сибирские — колчаковские — деньги. Помню такой эпизод.

Я получил в газете свое первое жалование: двести с чем-то иен. В два часа, как всегда, я пошел обедать, и, как всегда, в дешевую городскую столовую, где обед стоил на сибирки 500 рублей (30 сен на иены). Обедали здесь главным образом беженцы, привык к ней и я.

Столы поставлены тесно, за ними много женщин. Коша, расплачиваясь и ища мелочь, я вместе с нею вынул из кармана и две стоиенные кредитки, — разговоры за соседними столами мгновенно смолкли. Я никогда не забуду ошеломленное выражение нескольких пар жадных женских глаз, приковавших взгляд к моим рукам, шелестящим деньгами. Продли я пытку, право, нельзя было поручиться, что какая-нибудь из этих женщин, загипнотизированная шелестом и видом денег, не бросилась бы на меня и не попыталась отнять их.

Так непомерно велики были для беженцев эти маленькие деньги.

Когда я уходил, женщины, оборачиваясь, провожали меня просительно-ласковым взглядом. Вероятно, каждая из них пошла бы за мной, если бы я сделал знак.

Может быть, вечером некоторые из них бранили своих мужей или любовников, укоряя:

— Другие где-то достают же деньги, а ты… — и т. д.

Прошел месяц или два. Газетенка мне надоела, ею больше занимался теперь мой полковничек. Я купался в море, загорал. К этому времени жил я уже в городе. Стихов после дебюта в «Голосе Родины», сделавшего меня редактором газеты, я больше не писал. Не писал до тех пор, пока в «Далекой Окраине» не увидел стихов Асеева:

Оксана, жемчужина мира, Я, воздух на волны дробя, На дне Малороссии вырыл И в песню оправил тебя…

И так далее.

Или еще:

Надушен магнолией Нежный воздух юга, О, скажи, могло ли ей Снится сердце друга…

— Вот это стихи! — подумал я. — Надо и мне научиться так писать.

С тех пор всё, что я сочинял и находил хорошим, я посылал в «Далекую Окраину», и там, начиная с первого, посланного мною, все стихи печатались. Кто я такой, никто не знал. Мной заинтересовались.

Стороной я проведал, что про меня говорят, будто я горбун, урод, не желающий, чтобы это знали, а потому никому не показывающийся. Меня это забавляло, и потому я продолжал хранить свое инкогнито еще несколько месяцев.

Но во Владивостоке существовал литературно-художественный кружок и при нем «Балаганчик» — веселый кабачок, где читались стихи, доклады и прочее. Душой его был С.Третьяков. Соблазн был слишком велик. Мне хотелось познакомиться с обоими поэтами (т. е. и с Асеевым).

Особенно я полюбил Третьякова. Мою «Владиво-Ниппо» мне простили, может быть, потому, что эта газетенка не была злой и вреда, собственно, никому не делала.

Познакомился я тут, между прочим, с замечательным человеком — Юрием Галичем. Он теперь у вас в Европе. Он так учил меня писать стихи, и я должен был его слушать (но не слушаться, конечно), ибо он был в чине генерала генерального штаба (генералом в квадрате), а я только поручиком.

Показывая разграфленный лист бумаги, Галич говорил:

— Вот, например. Я хочу написать морское стихотворение. Ну, скажем, вроде «Капитанов» Гумилева. Для этого я делаю так. Мне необходим морской словарь, морские слова, язык. И вот в эту клетку я пишу, например, слово «румпель» и затем начинаю подыскивать румпелю морскую рифму.

— Кумпол! — говорю я, улыбаясь.

— Какая же это морская рифма? — не соглашается генерал. — Она хороша была бы для юмористического стихотворения. Нет, я беру «румб» и ищу в словаре значения этого слова. Затем беру, скажем, «бизань» и к нему…

— Рязань?

— Нет. Ищу что-нибудь морское… словом, потом, когда все клетки-рифмы заполнены, я начинаю подбирать и прочие слова.

Этот генерал издал во Владивостоке книгу стихов, названную им, кажется, «Свиристели». Возможно, что так назывался лишь отдел в его книге, но все же «Свиристели» — были. С. Третьяков, он был тогда товарищем министра внутренних дел, хотел его за бездарность этой книги выслать из Приморья. Отговорили.

Во Владивостоке в то время было около пятидесяти действующих (как вулканы) поэтов. Из них помню Рябинина, талантливого мальчика-наркомана, уехавшего в СССР и там затерявшеюся, чрезвычайно даровитого Венедикта Марта, тоже наркомана и тоже позже уехавшего в СССР. Его брата Фаина («фаин», китайское слово, обозначающее особое состояние после курения опиума), конечно же, наркомана и вдобавок еще и клептомана, уехавшего в СССР и там, по слухам, расстрелянного за участие в грабеже.

Других забыл.

Все они вертелись около «Балаганчика». Многие, как, например, Рябинин, в нем жили, то есть спали. Когда у Рябинина не было денег на водку или кокаин, он срезал огромными кусками ситцевую обивку стен и продавал материю. Третьяков приходил в ярость.

В «Балаганчике» часто устраивались конкурсы стихов на премию. Однажды я за стихотворение получил 50 иен — франков пятьсот по теперешнему курсу. «Современные записки» вот уже несколько лет должны мне за два стихотворения 76 франков.

Так мы и жили.

Поделиться с друзьями: