Собрание сочинений в пяти томах. Т.1
Шрифт:
И вдруг: «Владимир Николаевич! Объявляю Вас арестованным!»
Театральный повелительный жест — и два вышколенных юнкера с винтовками бесшумно становятся по обе стороны «делегата», точно вырастая из-под земли.
Невероятно! И кто же? Керенский, эта балаболка, этот авантюрист… Как он решился? Арестовать его, члена Временного правительства, обер-прокурора?! Что же будет с Россией? С церковью? Но это ему так не пройдет! Он играет ва-банк. Но и Корнилов не остановится перед крутыми мерами. Он еще скрутит в бараний рог этого адвокатишку!
И потянулись дни. Много верст было пройдено негодующими шагами по одной небольшой комнатке Зимнего дворца, а Корнилов все не являлся выручать своего посланника. Регулярно сменялись у дверей часовые. Они были вежливы, но не отвечали ни на какие вопросы, не вступали в разговоры. Что происходило на свете в эти долгие дни и происходило ли что-нибудь, оставалось неизвестным. Газет арестованному не давали. Ему приносили завтраки и обеды, по вечерам выводили на короткие прогулки в Летнем саду. Казалось, все о нем позабыли. Наконец, однажды его вызвали. Но не Керенский и не Корнилов. Приехавшая из имения тетя Маша добилась свидания. Она всегда была уверена, что ничем хорошим политическая деятельность ее супруга не кончится. Поплакав немного над его пожелтевшим лицом и посеребрившейся бородой, она стала готовиться к решительным действиям. На другой день, в час, когда его вывели на прогулку, она была уже в Летнем саду. Юнкер из охраны, не желая быть навязчивым, присел покурить на скамеечку. Над Летним садом плыли осенние густые облака, опускались сумерки. Опираясь на руку мужа, тетя Маша становилась все настойчивее. Довольно обличать кого-то, довольно спасать Россию и церковь. Пора подумать серьезно: у него пятеро детей, пора о них вспомнить. Пока юнкер мечтательно курил, они прошли мимо раз и другой, неторопливо скрылись за кустарником, пролезли сквозь выломанные прутья решетки и, никем не остановленные, сели за углом на извозчика и уехали. По существу, это было скорее похищением, нежели бегством. Тетка не дала мужу времени опомниться и «закусить удила». Она понимала, что «промедление смерти подобно», если он начнет соображать, как будет выглядеть этот поступок перед лицом истории и потомства, нарушает он или нет правила той игры, в которую все они так увлекательно играли сперва в Таврическом дворце, потом здесь, в Зимнем. Вряд ли он даже успел отдать себе отчет в эти минуты в том, что это бегство есть выход из игры без всякой надежды снова быть принятым в нее партнерами…
Они заехали домой. Здесь тете Маше пришлось выдержать от мужа первое серьезное сопротивление: он не соглашался сбрить свою характерную бороду, которую носил всю жизнь. Однако могли прийти, надо было спешить. После недолгого спора он сбрил-таки бороду, и втроем, с дочерью, не захватив ничего из вещей, они направились на Николаевский вокзал и уехали с первым же поездом. Тетя Маша рассчитывала пробраться с ним через Москву в свое самарское имение Кротовку. Однако тревожное положение в Петрограде и на железных дорогах внушало ей опасения, что это будет не так-то легко. Его могут задержать, узнать — у него не осталось никаких документов. И тогда ее осенила мысль заехать к нам по пути. Они сошли на нашей станции. Среди разношерстной толпы никто не обратил внимания на этих трех не совсем обычных пассажиров. Они миновали пешком лес и сжатое поле и, не уверенные в том, как отнесется к их появлению отец, завернули в Марусино. Да оно и было на их пути…
…………………………………………………………
Целый день из гостиной доносятся грузные шаги и раскаты дяди Володиного голоса, срывающиеся то и дело в капризное горловое «мяяу!» Недолгое молчание, и опять новая реплика, подаваемая на самых громких регистрах:
— Ах, ты не понимаешь! В такое время, когда и Святейший Синод был бессилен, и вдруг — патриарх: невозможнейшая нелепость! Ма-шу-ра! Ты там укладываешься?.. Не забудь мне дать носовой платок!.. И, кроме того, он непопулярен, этот Тихон! Церковь за ним не пойдет! Ма-шу-ра! Ты слышала? Я просил у тебя носовой платок!
И спустя несколько минут снова:
— Ah! les bolcheviki, ce sont des tigres! [71] Машура! Мы опоздаем!..
— Да, да, я сейчас!
— Ну, Коля! И ты же судишь, ничего не зная. А что они устроили с этими «мощами» Иоанна Тобольского?! Все это отвратительное кликушество всяких святош. Сколько мне это стоило крови!!!
— Ну, об этом не будем, — примирительно отвечает отец. — И то, как они «открывали» эти мощи, и то, как ты их «закрывал», по-моему, стоит одно другого…
71
Ах, большевики — это тигры! (фр.).
Готовый разгореться спор прерывается появлением Надежды Федоровны:
— Я хочу предложить вам обоим отложить выяснение дела с «мощами», — скептически улыбаясь, говорит она. — Вы расскажите нам лучше, Володя, имеете ли Вы представление о том, как приготовляется, например, начинка для эклеров?
— Для эклеров? Ma tante [72] , но откуда ж я знаю?
— А Вам это следует знать. А с чего Вы начнете, если Вам, скажем, закажут со сливками трубочки? Или песочное тесто? А сделать «Наполеон»?
72
Тетушка (фр.).
Он ничего не понимал. Одного «Наполеона» — Керенского — они уже изготовили, но тесто, несомненно, было неудачным. Второй, Корнилов, тоже не получился…
— Ну конечно, ничего не понимает. А еще государственный муж. Посмотрите сюда! Это что?
— Это? Паспорт какой-то…
— Не какой-то, а Ваш. И запомните: Вы — Гавриил Федорович по фамилии Запарин. Профессия Ваша — кондитер. А если Вам кто-нибудь скажет, что Вы умерли года четыре назад, то не верьте!..
Тетушка разыскала где-то паспорт своего покойного повара, случайно у нее сохранившийся. Никаких пометок о смерти в паспорте не было. Оставалось лишь переменить фотографию и аккуратно подделать кусочек печати, на нее приходившийся.
Это было сделано быстро и чисто. Вечером того же дня тетя Дина сама отвезла беглецов на станцию… Но долго еще в ушах у всех звучали эти своеобразные интонации и возгласы: Ма-шу-ра!..
Больше я никогда уже не встречал его. Знакомые рассказывали, что когда он после «смены вех» и возвращения из эмиграции появился снова в Москве, году в 23-м, то представлял собой нечто жалкое. Властолюбие, его сгубившее, с годами превратилось в манию величия чисто клинического характера. Не знаю и судить не могу, но большое количество свидетельств об этом не оставляет сомнения в их правде. Знаю, что отец всегда внутренне относился к нему хорошо, даже в годы, когда они не встречались из-за возникшей между ними ссоры. Он ценил в своем зяте его доброту, искренность и порядочность, зная вместе с тем его наивную доверчивость и склонность преувеличивать свой ум, свои силы и способности, благодаря чему его легко было увлечь куда угодно и толкнуть на что угодно, сыграв на этих струнах. Стремление играть какую-то роль на политической арене — что-либо ниспровергать или утверждать — стало роковым в жизни этого человека. Искренне верующий человек, добродетельнейший семьянин, привязанный к жене и детям, он, из-за этих недостатков, принявших с годами маниакальный характер, превратился в морально и физически опустившегося политического бродягу, не имевшего уже никаких других интересов, кроме мечтаний о возрождении его политической карьеры в качестве наркома в Советском правительстве, мечтаний, для которых, разумеется, не было и не могло быть никаких оснований…
Случившийся вскоре после отъезда Львовых Октябрьский переворот дошел до нас как-то глухо. События этих дней, искажаемые противоречивой газетной информацией и обывательскими слухами и кривотолками, не прояснялись для нас очень долго, и возможности судить об их подлинном масштабе и значении не было…
Мадемуазель все еще оставалась в Новинках. Она часто приезжала оттуда, что-то там распродавала из упряжи и экипажей, привозила деньги, молочные продукты, получаемые от остатков нашего стада, была, как и всегда, энергична и деятельна. В свое время мы с ней часто ссорились, но теперь, когда приходилось видеть ее так редко, я по ней скучал. Кончились наши вечерние игры в «La langue rouge» [73] . Этот вырезанный из картона ярко-красный язык вешался поочередно на шею тому, кто в эти часы первым заговаривал по-русски… Не было больше вечерних чтений с Аксюшей, которой Мадемуазель, бывало, читала романы с продолжениями, печатавшиеся в «Московском листке». А я в это время, устроившись у кого-нибудь из них за спиной, читал свое.
73
Красный язык (фр.).
Теперь я почти не читаю. Большинство моих любимых книг осталось в Новинках, и сколько бы я ни просил, она все забывает мне их привезти. Нет у меня больше ни «Маленького лорда Фаунтлероя», ни еще более нежно любимой мной «Леди Джен» — подарка сестры покойного Павлика Купреянова — Санечки. Нет и старинной повести «Евгений Волгин», о приключениях мальчика, похищенного цыганами. Только Евгения Тур, много раз уже перечитанная, да еще восхитившая отца повесть О. Сергиевской «Из милого далека», которую он сам несколько раз прочел вслух и мне, и всем членам семьи, включая теток… А у самих теток нет ничего для меня интересного: книги почти все немецкие, да еще полные собрания классиков, приложенные к «Ниве». Мне их читать еще рано…
Всем с каждым днем все больше не до меня. Даже тетя Дина все чаще пропускает наши уроки музыки, хотя пьеску Моцарта все же мы с ней разучили и сыграли папе в четыре руки…
И вот я сижу задумчиво на корточках возле большого книжного шкапа. Шкап здешний — марусинский, и никто не давал мне разрешения в него лазить и рыться. Да, впрочем, и не залезешь — он заперт на ключ. Вся его застекленная верхняя половина, таким образом, недоступна вдвойне. А вот нижние дверцы, хотя тоже заперты, но левая половинка не закреплена шпингалетом, и поэтому, если снизу чуть потянуть, открываются сразу две створки. Лучше, конечно, бы было спросить разрешения. Но тогда уж наверное скажут: «Там нет ничего для тебя интересного». Так уж и все они знают, что мне интересно, что нет!