Собрание сочинений в семи томах. Том 1. Рассказы
Шрифт:
Кроме того, лектора удручали слушатели. Ощущение было такое, будто они отгорожены стеною и невероятно далеки от него; было досадно, что он вынужден делиться с ними своими сокровенными мыслями. Все казались ему на одно лицо и ужасно наскучили. Все было настолько безжизненно, что Боура терял ощущение реальности и блуждал в какой-то пустоте, которую не мог превозмочь и заполнить словами. С трудом заставив себя вглядеться в отдельные лица, он различил среди них знакомых, но чувствовал к ним неприязнь и был прямо-таки поражен теми бесчисленными подробностями их внешности, которые впервые бросились ему в глаза. «Что же это происходит? — спрашивал он себя в недоумении, уже приступив к выводам, — отчего мне так безразлично то, о чем я толкую?»
Боура вполне отчетливо представлял себе план доклада и говорил уверенно, без запинки; он развивал давно выношенную идею, которая некогда блеснула у него как озаренье, а теперь сделалась убеждением. Но сейчас, в непривычной тишине аудитории, все, произнесенное им, показалось ему странным и чуждым. «Ведь это истина, — спохватывался он, — настолько явная и безусловная, что в ней уже нет ничего моего, я сообщаю лишь факты, которые не имеют ко мне ни малейшего отношения.» Он вспоминал, какими близкими, глубоко интимными представлялись ему эти мысли, когда впервые осенили его. Тогда он мучился сомнениями и радовался любому новому доказательству, словно это был его личный успех; тогда они составляли суть его внутренней, духовной жизни. А сегодня — это голая истина, нечто внешнее и безликое, никак с ним не связанное; нечто столь бездушное, что он невольно спешил, стремясь отделаться поскорее. Однако чем более он торопился, тем более мучили его собственные слова — абстрактные и невыразительные, ничем не похожие на те, что некогда подсказывало ему вдохновение; тем не менее каждое слово, каждый оборот были донельзя знакомы и звучали назойливым повторением пройденного. Теперь он думал только о том, как бы поскорее закруглиться; с каждым словом он все неудержимее стремился к концу — лишь бы отбыть номер! Слушатели не сводили с него глаз. «Ага, теперь я ими завладел, вот сейчас я им все докажу; теперь подошло время главных аргументов. Господи, только бы не пасть духом, только бы преодолеть слабость и апатию!»
Но именно тут, перескочив с пятого на десятое, опустив ряд доказательств, Боура закончил лекцию, словно отрезал.
«Аристотелики» не были удовлетворены; несколько человек выступило с вопросами и возражениями — Боура воспринимал их не более чем наполовину; теперь, когда высказанные им идеи он слышал из чужих уст, они показались ему еще более безликими и банальными.
«Зачем мне их отстаивать? — думал он в тупой меланхолии, — ведь это не имеет ко мне никакого отношения; это голая истина и ничего больше; меня это нисколько не интересует!» Он говорит тяжело, мучительно заставляя себя сосредоточиться, и чувствовал, что речь его стала убедительной, что он выигрывает «свое дело». «Но это ведь вовсе не мое дело», — снова с удивлением отметил он…
Слово взял следующий оппонент — мужчина с зачесанными под гребенку волосами, отчего Боуре он показался особенно ретивым спорщиком.
— Убедительно прошу дать ваше определение истины, — воинственно начал оратор.
— Вопросы гносеологии не были предметом моей лекции, — возразил Боура.
— Убедительно прошу, — саркастически ухмыльнулся оппонент, — это чрезвычайно меня занимает.
— Вы мешаете ходу прений! — возроптали «аристотелики».
— Прошу прощения, — торжествующе усмехнулся щетинистый человек, — но вопрос задан по существу.
— Не по существу! — загудело Общество.
— Да, это вопрос по существу, — неожиданно согласился Боура.
— В таком случае будьте любезны ответить на мой вопрос, — повторил оппонент.
Боура поднялся:
— А я прошу прекратить дискуссию.
«Аристотелики» онемели от изумления.
— Полезнее было бы обсудить вопрос до конца, — заметил председатель. — Такова традиция Общества. Но, разумеется, я не могу настаивать на своем предложении.
— Мне нечего добавить к своему сообщению, — упрямо твердил Боура.
«Аристотелики» разразились смехом; доклад провалился, и председательствующему не оставалось ничего другого, как закрыть заседание, выразив сожаление, что «собравшиеся лишены удовольствия принять участие в обсуждении, обещавшем быть столь интересным».
Боура наконец выбрался из зала заседаний. В горле у него пересохло, голова была пуста.
Он вышел. Был мягкий зимний вечер; казалось, вот-вот повалит снег.
Глухо звучали трамвайные звонки, словно их обернули плотной ватой. Боура услышал, что его кто-то догоняет, и спрятался за дерево. Догонявший остановился, тяжело переведя дух.
— Моя фамилия Голечек, — произнес он торопливо, — я узнал вас… Вы меня помните?
— Нет, — поколебавшись, отозвался Боура.
— Вспомните в прошлом году… след на снегу…
— А — а, — обрадовался Боура. — Так это вы. Душевно рад. Я часто думал о вас. Так что же, отыскали вы другие следы?
— Какое! Искал, конечно… А почему на заседании Общества вы не ответили на последний вопрос?
— Не знаю. Не хотелось.
— Послушайте, меня вы почти убедили. Все было так ясно! И когда эта щетинистая образина вылезла со своим вопросом, мне даже захотелось вскочить и крикнуть: «Да как же так? Целый час для вас глаголет самое истина, а вы все еще не поняли, что это такое! Тут приводились бесспорные доказательства! В изложении не было ни ошибок, ни лакун. Ничего иррационального, все было продумано с начала и до конца». Отчего вы не стали ему отвечать?
— К чему? — удрученно возразил Боура. — Мне не известно, что такое истина. Я знаю: все, о чем я говорил, было убедительно, логично, очевидно — как угодно. Но это не было ни самоочевидно, ни логично, когда впервые пришло мне в голову. Тогда это выглядело до того сумбурно и странно, что порою я просто хохотал. Я сам себе казался безумцем. И был невыразимо счастлив. А ведь тогда в моих соображениях не было ни на волос рассудка. Не понимаю, откуда что бралось, — все было так беспричинно и бесцельно.
— Следы, которые ниоткуда и никуда не ведут, — вспомнил вдруг Голечек.
— Вот именно. А теперь я построил систему или, если угодно, установил истину, в этой системе все логично и ясно. Но тогда — не знаю, как бы вам передать — тогда это было куда удивительнее, прекраснее и больше походило на чудо. Тогда из моих мыслей ничего не следовало, они ни на что не годились. Я понимал, что существует возможность бесконечного множества иных, противоположных соображений, столь же поразительных, сверхъестественных и прекрасных. Тогда я понимал, что такое беспредельная свобода. Совершенство нельзя опровергнуть. Но едва я взялся конструировать истину, все как-то материализовалось; я должен был опровергать многое, чтобы осталось только одно: истина; я должен был доказывать и убеждать, быть логичным, быть понятным… Но сегодня, во время доклада, я вдруг осознал: прежде, да, прежде я был ближе к чему-то иному, более совершенному. И когда этот фанатик допытывался, что такое истина, у меня готово было сорваться с языка, что «не в истине дело».
— Этого лучше не говорить, — рассудительно заметил Голечек.
— Есть нечто большее, чем истина, — то, что не связывает, а высвобождает. Случались дни, когда я жил, словно в экстазе; я был свободен… Ничто не представлялось мне более естественным, чем чудеса. Ведь чудеса — всего лишь более яркие проявления свободы и совершенства. Это только счастливые случаи среди тысяч неудач и несчастий. Как близок был мне тогда тот единственный след! А потом, уже с точки зрения поисков истины, я иногда ненавидел его. Боже мой, ответьте мне, неужто мы собственными глазами видели это?
— Видели.
— Я так рад нашей встрече, — ликовал Боура. — Собственно, я вас ждал. Давайте посидим где-нибудь, где вам больше по душе. У меня в горле — пустыня. Представляете, были мгновения, когда я смотрел на себя словно со стороны, словно сам сидел в аудитории.
Они спустились в первый попавшийся кабачок. Боура был возбужден, много говорил, подсмеивался над «аристотеликами», в то время как Голечек молча вертел в руках бокал. «Что же ты ищешь, неукротимый? — думал он, поглядывая на Боуру. — Тебе являлось чудо — но ты не узрел в нем спасения. Ты постиг истину — и не покорился ей. К тебе слетало вдохновение, однако и оно не смогло навеки озарить твою жизнь. Ах, мне бы твои крылья!