ЖАНРЫ

Собрание сочинений в шести томах. Том первый
Шрифт:

Так я постоял и посмотрел и пошел к себе — надо было работать. И я знал, как это неотложно.

...Через три месяца в журнале начал печататься мой роман под несколько странным, но вполне понятным для меня заглавием — «Крушение империи» (можно было, конечно, спросить, какое же крушение царской России подразумевает автор романа, говоря о веке Екатерины, — но в этом заглавии для меня и заключалась основная идея произведения). Теперь в нем было уже не сорок, а двести с чем-то страниц. Да и большая часть тех сорока была мной переписана сызнова. Скоро вышло и отдельное издание с иллюстрациями Заковряшина.

Вот все это, взятое вместе, и было редким счастьем, необычайным везением, выпавшим однажды на мою долю, — в знойное лето и тихую южную зиму 1937-го — тревожного, напряженного и, конечно, уже предвоенного года. Так что в этом отношении я ничего не солгал своему автору. Вот только слова о том, что роман «прошел без сучка и задоринки», были безусловно лишние — два месяца я строгал, вырезал, убирал эти проклятые сучки и задоринки. Набил себе даже мозоль на пальце, и все равно некоторые из сучков торчат и до сих пор.

Вот что я мог бы рассказать своему недовольному автору в ответ на его настойчивый вопрос — бывает ли в жизни такое?

Да, раз в жизни и такое бывает, конечно.

Июль 1973 г.

ПОЭТ И МУЗА

Стихотворения

Державин

О, домовитая ласточка,

О, милосизая птичка.

Грудь красно-бела, касаточка,

Летняя гостья, певичка.

. . . . . . . . . . . . . .

Восстану, — и в бездне эфира

Увижу ль тебя я, Пленира?

«Ласточка»
I
К чужим стихам взыскательно-брюзглив, Он рвет листы — тоскующий задира — Год пролетел, как умерла Пленира, Свирель цела, но глух ее мотив; «Ла-ла, ла-ла! Ты должен быть счастлив Сияньем благ, невидимых для мира. Обвита элегическая лира Листами померанцев и олив. Почто ж грустишь, великий муж?» — Я жив, Как тяжело с живыми мне, Пленира!
II
Скрипя безостановочно пером И рассыпая голубую влагу, Он пишет: «Жадные к вещественному благу, Вы златом убираете свой дом.» (Перо порвало толстую бумагу, И волосы сверкнули серебром, Тем матовым сияньем неживого, Что притупляет голову и взгляд. В долине старости ни Муз и ни Наяд — Амур грустит у камня гробового.) «Вы совесть променяли на венки, На алчное ласкательство прелестниц» — Встает. Не трость по переходам лестниц — Стучится кровь в холодные виски. «Таким рожден я — гордым и простым!» Медлительная догорает осень, Тихи закаты — золото и просинь Плывут над парком — тоже золотым. Свирель поет: «Будь спутником моим, И молодость даров твоих запросит. Кто мудр и тих — того прекрасна осень, Тот любит дев и Музами храним.» Свирель сулит: «Будь спутником моим, И женщина твою украсит осень.» Он ей: «Молчи! Есть камень на откосе, Есть белый крест — моя любовь под ним!»
III
Река. Молчит алеющая гладь, Все в красных, желтых, белых позументах. Стоят рябины в гроздях, словно в лентах, И клены собираются взлетать; Растет поганка на трухлявой ножке, Скрипит зеленый гравий на дорожке, Осенним солнцем налиты кусты, В глухих аллеях небо, как окошко, В них иволга орет, как будто кошка, И падают и падают листы.
* * *
Беседка Муз. На круглой крыше лира, Она уж покосилась и давно Разбито разноцветное окно. Внутри темно, не прибрано и сыро... Он снял колпак и думает: «Пленира! Здесь смерть взяла твое веретено.» А жизнь течет, бежит горох по грядке, Кудрявясь, вьются кисточки плюща, И кружатся, и носятся касатки Взлетая, упадая, трепеща. О, птица милая! То в небе золотом, То над тростинкой зябнущей и чуткой Сверкают потемневшим серебром И чернью отороченные грудки. Заботницы! Вверх-вниз, туда-сюда Несетесь вы в распахнутом пареньи, Где ж ваш приют, касаточки? Куда Течете вы, как воздух и вода, Храня зарю на сизом оперенье? Как колокольчик, горлышко у вас, Вся жизнь — полет, а отдых только час! Так он стоит, прижав ладонь к виску, Весь в переливах осени и света. «Вот ласточки! — и смотрит на реку, — Ты жизнь моя...?» И долго ждет ответа.

Гнедич и Семенова

Мой путь одинок, я кончаю

И хилую старость встречаю

В домашнем быту одинок.

Печален мой жребий, удел мой жесток.

Гнедич

Благоговея богомольно

Перед святыней красоты...

Пушкин
«Она красавица, а я урод — Какой все это примет оборот? Я крив и ряб. Я очень, очень болен. Она легка, как золотая пыль, В ее игре и блеск, и водевиль, А я угрюм и вечно недоволен. Я хмурюсь, а она, смеясь, поет... Какой все это примет оборот? Но, други милые, она ведь так прекрасна! В моей квартире, гулкой и пустой, Она такой сияет красотой, Таким покоем — ласковым и ясным, Как будто бы в жилище дикаря, Какого-то сармата или скифа, Из Индии с кораллового рифа Спустилась Эос — юная заря. Но, дева милая! Нет, вы не Антигона, Вы муза романтических поэм. Пред кем же я теряюсь?! Перед кем Склоняюсь и безмолвствую влюбленно? Громка моя размеренная речь, Вся в плавной неподвижности покоя. Есть стих, как конь, есть стих, как бранный меч, Есть стих, как слон перед началом боя! Такой мой стих, да я-то не такой Пред Вашей равнодушной красотой. Вот отчего, рассудок разлюбя, Мгновенно забывая все на свете, Одну лишь Вас имею я в предмете, Лишь Вас одну. — Тебя, тебя! Тебя!» Отходит от трюмо и вперевалку Берет свой плащ, разыскивает палку — И в дверь бегом. На берегу реки Над камнями расселись рыбаки, Достали где-то щепок на растопку, Над огоньком повесили похлебку И разговором занялись простым. И вдруг глядят: развалистый и рябый, Большой и желтокожий, словно жаба, Высокий человек подходит к ним. На нем убор блестящий, плащ крылатый; Взглянул на них, поближе подошел, Цилиндр снял, поправил свой хохол И говорит: — Как здравие, ребята? — Спасибо, ничего. — Вы чьи? — Да чьи? Мы из деревни Светлые Ручьи. — А, из деревни! — и единым оком Он смотрит неподвижно и жестоко. — Так из деревни? — подошел к воде, И жадно мочит лоб, лицо и шею. — Что ж, выпивши? — Да пить-то не умею, А помогает, говорят, в беде. — Что ж за беда-то? Вдруг взмахнул рукою, Сквозь зубы выругался и пошел, И вдруг Омир, огромен и тяжел В колокола ударил над Невою. Бежит, спешит, тяжелый и большой, Все выше, выше поднимая спину, И слышат рыбаки, как он запел: «Гнев, богиня, воспой Ахиллеса, Пелеева сына».

Веневитвинов

Внимайте; чтоб сего кольца

С руки холодной не снимали,

Пусть с ним умрут мои печали

И будут с ним схоронены.

«Завещание»

Века промчатся и, быть может,

Что кто-нибудь мой прах встревожит

И в нем тебя откроет вновь.

«К моему перстню»
Среди могильной пыли И сами все в пыли, Мы гроб его открыли И перстень извлекли. Среди могильной пыли Кладбищенской земли. Из тесной домовины Мы вынесли на свет Его большой и длинный Мальчишеский скелет. Из тесной домовины, Тесней которой нет; И вот два музыканта, Девица знойных лет, Два франта-аспиранта И дед — пушкиновед, Священники без шапок, И в шапке землекоп, И мы, две мелких шавки, Разглядываем гроб. Там чуждый нашим спорам Лежит уж столько лет Тот мальчик, о котором У нас суждений нет. Тот мальчик, о котором Конца нет нашим спорам, Но правды тоже нет. И шептались духовные лица: «Если руки простерты на бедра, Это значит: самоубийца...» Ах, молчите, духовные лица! Спи, мой юный, мой чистый, мой гордый, Не достать их догадливой сплетне До любви твоей двадцатилетней. У нее ни морщин, ни седины, И ни повода, ни причины, Ни начала, ни окончанья, Только радуги, только звучанья, Только свет из глазничных отверстий Все светлей озаряет твой перстень, Да шумит покрывало у милой, Что пришла погрустить над могилой. Что ж грустить? Не звала, не любила, Только перстень она подарила, Только перстнем она одарила, Только гибелью благословила. Осветила мучительным взглядом, Напоила любовью, как ядом; И твое утомленное тело, Словно яблочный цвет, облетело, Оставляя на старом погосте Черный перстень да белые кости. Так лежи, возлагая на бедра В отверженьи, в бессмертьи пустом Эти руки, простертые гордо, — Но не сложенные крестом! Пусть плюются духовные лица, Негодующей верой полны, И над черепом самоубийцы Видят синий огонь сатаны! Пусть трясут они гривою конскою, Вспоминают евангельский стих, — Тампосмотрят княгиню Волконскую И не очень послушают их!

Клюшников

Однажды, поднимаясь от залива, На памятник наткнулся я красивый: Средь горных сосен в узком их кругу Стоял он, ангел отрешенный, белый, И девушка в хитоне, паче мела, Грустила на высоком берегу. Ее лицо, бровей ее дугу, Все для полета собранное тело И эту невесомость без предела — Власть мрамора и розы на снегу. Воспоминанье общее об этом Я сохранил доныне. Пьедестал Тяжеловесным золотом блистал И отдан был лирическим поэтам: Некрасов, Майков, Тютчев, Пушкин, Блок, Конечно, Надсон, Лермонтов, Плещеев... Кто притащил строку, кто десять строк, Невесту провожая в дом Кащеев. И говорил лирический букет: Люблю тебя, хотя тебя и нет! Как вдруг с высокой глыбы пьедестала Совсем иная надпись проблистала: «Я не люблю тебя, мне суждено судьбою Не полюбивши разлюбить. Я не люблю тебя моей больной душою, Я никого не буду здесь любить. Я не люблю тебя, я обманул природу, Тебя, себя, знакомых и чужих, Когда свою любовь и бедную свободу Я положил у милых ног твоих. Я не люблю тебя, но, полюбив другую, На сотни мук я б осудил себя — И, как безумный, я и плачу, и тоскую — Все об одном: я не люблю тебя». И подпись: «Клюшников». Да кто же он такой, Обвивший крест у Южного залива? Но как ни напрягаю разум свой, Я многого не вырву из архива! Да, при Белинском был такой поэт, Одна из звездочек его плеяды, Его и в словарях искать не надо, И в сборниках его, конечно, нет, — Но кости, погребенные в могиле, Его стихов, конечно, не забыли. А тишина! А тишина кругом! Лишь зелень утомленная, да море, Да девушка на камне гробовом, Парящая в оранжевом просторе, Да власть стиха! Немного лет назад (Немного лет, раз есть стихи из Блока), Стихами отправляли в Рай и в Ад, И грозен был тяжелый ямб пророка. Стихами убивали, и стихи Врезали в мрамор, как эпиграф к смерти. Их не стирали ни дожди, ни мхи, Не заслоняли ни кресты, ни жерди. Был стих суров, как воинский приказ, И в оный день отчаянья и гнева Он прогремел, и даже Бог не спас Его лучом пронизанную деву, А был ли то литературный жест, Слеза ли Демона пробила камень, — Ей все равно: над ней разводит крест Недоуменно белыми руками. Спускаюсь вниз — закат уже погас, Знакомая актриса в пестрой шали Идет навстречу: «А мы ждали, ждали, Мы совершенно потеряли вас.» Гляжу на губы, на лиловый грим, На тонкие и выспренные брови: «Там на горе...» Мы долго говорим О странной ненавидящей любови. Когда искусство превратилось в кровь, Тогда собьешься и не скажешь сразу, Где жест актера перешел в любовь, А где любовь переродилась в фразу!

Козлов

Певец! Когда перед тобой

Во мгле сокрылся мир земной.

Пушкин. «Козлову»
«Ночь весенняя дышала Светло-южною красой, Тихо Брента протекала, Серебримая луной.» [6] Тихо в сумрачном канале, Отражающим луну, Дева в черном покрывале Молча смотрит на волну. Он гребет, на лодке стоя, Быстрый, яркий, как волна, Но красавца за фатою Не заметила она. И не слышит, как в палаты Бьет напевная волна. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . Ночь и грязь. Домов квадраты Крестит дождик полосатый. Тучи мчатся, ночь темна. Заиграл сверчок на печке, Ветер кинулся в окно; Оплывают тихо свечки, Утомленные давно. Мелкий дождик нудит, нудит... Дочка борется со сном. Может, хватит, может, будет? Может, тоже отдохнем? Но вперяя взгляд лучистый И сжимая пальцы рук, «Заструился пар душистый!» — Ты приказываешь вдруг. И опять цветы и маски, И рапиры, и щиты, И корсеты, и подвязки — Все взбесившиеся краски Разъяренной красоты. Знаешь? Я с тобой согласен: Из скворешен и квартир До нелепости ужасен Этот вылинявший мир. Так хватай же кисти смело И не бойся ничего — Только синим, только белым, Только красным крой его! И тогда средь одиночки, Вдохновенной слепоты, Из тугой и жесткой почки Хлынут липкие цветы. Ты увидишь на мгновенье, Неподвижно и светло Все, что гибнущее зренье В темноту перенесло. То, стыдясь и хорошея, Вновь вошла в свои права Абсолютная идея — Неподвижность божества. Светлый рай олеографий — Красота добра и зла, Все, что нам на мокрый гравий С неба Муза принесла.

6

«Венецианская ночь».

Анри Руссо

1
Мир этот многоцветен и нечист, Мерцающий, безумный, исступленный; Но ты пришел, ты свет зажег зеленый, А солнце осветило каждый лист, А там еще трепещут жемчуга Змеиных тел, там дым и свет пожара — На голубых танцовщицах Дега, На розовых животных Ренуара. Там есть еще багровый жирный цвет Страстей и чувств кровавые изнанки. Там так нежна фигура Таитянки. Струящая почти лиловый свет... Там чертово вертится колесо, И бледный от томления и страсти, Вселенную там рушит Пикассо, Чтоб вновь срастить рассыпанные части. Там словно висельник застыл в дверях Потусторонним холодом овеян Суровый католический монах С ключом в руках и вервием на шее. Взгляни — и мимо, около окна, Стоит поэт твой — прост, многотелесен, [7] С улыбкою он смотрит с полотна В тот скорбный мир, где не хватает песен. А рядом Муза — край ее плаща Касается зеленого хвоща; И море, недоступное для бури, Несется здесь из тюбика лазури.

7

Картина «Поэт и Муза».

2
Море, море, пароход, Маленький кораблик. Отразились в ряби вод Розовые сабли. Из высоких труб идет Голубая вата, Где же этот пароход Видел я когда-то? Где я видел кудри скал, Чаек в красном свете? Для кого я рисовал Пароходы эти? О, далекий край земли, Где по ровной глади Проплывают корабли В детские тетради? Где в раскрашенный блокнот Желтый, словно репа, Пробирался хитрый кот, Выгнутый свирепо.
Поделиться с друзьями: