ЖАНРЫ

Собрание сочинений. Т.2. Повести, рассказы, эссе. Барышня.

Андрич Иво

Шрифт:

Это барон Дорн. (Как по уговору, сплошь титулованные особы!) Когда-то, сразу после начала австрийской оккупации Боснии, он служил здесь целых четыре года приставом Краевого правительства [32] . Был референтом «по охоте и охотничьим лицензиям», или, как ехидничали его коллеги, «референтом по охотничьим сказкам».

Он родом из Штирии, старого дворянскою племени. Щеголеватый и лощеный, при ходьбе всегда несколько устремленный вперед, с непременной тростью в одной и шляпой и перчатками в другой руке. Высокий полный мужчина, держится с достоинством, на австрийский манер, смуглый, с тонкими вислыми усами и редкой бородкой, точно в неудачной карнавальной маске. Южный тип его почти цыганского лица нарушают синие, с отсутствующим выражением глаза. Взгляд этих глаз меняется и целиком выдает суть человека своим чистым, то испуганно молящим, то преувеличенно суровым и притворно строгим выражением. Тридцатишестилетнему мужчине полагалось бы занимать более высокую ступень на служебной лестнице, однако — сразу следует сказать — он был незадачливым отпрыском многочисленного семейства, где гладкая военная, статская или духовная карьера давно вошла в традицию. Он стал питомцем военного училища, однако, не успев получить звездочки, ловким манером был удален из армии. Начинать духовную карьеру было поздно, о дипломатической службе и думать не приходилось. Попытка остаться в родовом имении и заняться хозяйством также не удалась. В конце концов его послали служить «в оккупированные области», лишь бы куда-нибудь пристроить и чем-нибудь занять, а Босния с Герцеговиной в те поры могли всех принять и всех выдержать. Но и тут у него оказалось мало шансов прижиться и выдвинуться, потому что было совершенно невозможно доверить ему какое-либо дело, требовавшее хотя бы крупицу логики, педантичности и особенно правдивости. Главная же причина и единственное объяснение всех неудач барона, говоря без околичностей, заключались в его врожденной, детской, но чудовищной и неискоренимой лживости.

32

Краевое правительство. — По решению Берлинского конгресса в 1878 г. Австро-Венгрия получила мандат на оккупацию Боснии и Герцеговины якобы для урегулирования социально-политических и экономических проблем в этих областях Османской Турции, населенных в основном славянскими народами различных вероисповеданий. В первые годы оккупации Боснией и Герцеговиной управлял императорский наместник, облеченный гражданской и военной властью. Для решения местных проблем было создано Краевое правительство, но и в дальнейшем власть осуществлял глава объединенного министерства финансов Австро-Венгрии, наряду с которым назначался военный начальник края.

Многие люди лгут на своих должностях, в разных званиях и на разных постах, но лгут обдуманно и по необходимости, ложь выручает их в стесненных обстоятельствах, являясь сродством, своеобразным оружием в борьбе интересов и честолюбий. Здесь же обратный случай. Лощеный добродушный барон сам становился средством, которым ложь пользовалась бесцеремонно и жестоко, позоря его и причиняя ему непоправимый ущерб. Он врал безо всякой корысти, наивно, помимо своей воли и вопреки своей воле, врал точно маленький ребенок, не зная конца и меры, но с азартом игрока, с неудержимостью алкоголика. И это лишало несчастного барона всякого авторитета в чужих и всякого уважения в собственных глазах, закрывало ему все пути, делало для него невозможной счастливую жизнь в семье и обществе, из-за этого над ним, иногда грубо и откровенно, иногда за спиной и подло, смеялись окружающие его люди, даже те, кто во сто крат его хуже. Он слеп и глух, однако отнюдь не слеп к краскам и формам, не глух к звукам и голосам, — он слеп и глух к правде реальной жизни и тем формам, в каких она выявляется. Разница лишь в том, что если к слепым и глухонемым от рождения люди испытывают жалость и стараются помочь им в чем только можно, то этот несчастный и его недуг вызывают у них одно презрение и высокомерную насмешку. И тут ничего не поделаешь. Ибо ему не дано прозреть и увидеть грань, которая в повседневной жизни и общении людей отделяет ложь от правды, найти в себе силу на ней остановиться. А когда люди или факты обратят на нее его внимание, уже поздно, он уже лжец. Таким образом, он, по существу, не мог даже осознать свое подлинное, смешное и одновременно грустное, положение в обществе, он мог только догадываться о нем, и то лишь изредка и косвенно, никогда не находя в себе ни сил, ни возможности в полной мере его оценить, понять или изменить.

Что за органический порок был в духовном механизме этого человека, который побуждал его с первого мгновения своей жизни идти наперекор существующей и общепризнанной реальности? Что мешало ему даже самый обыкновенный факт изобразить таким, каков он есть, каким его воспринимают, видят и оценивают окружающие люди, что заставляло его менять этот факт, искажать, добавлять, отнимать, приукрашивать и переиначивать? Дать ответ на эти вопросы невозможно, дело было не настолько ясным и не настолько примитивным, как думали и говорили иные дурачки, циники и насмешники, чиновники Краевого правительства, люди недалекие и жестокосердные, считавшие себя выше, лучше и сильнее лишь на том основании, что рядом с собою видели беднягу, в чем-то обделенного или искалеченного природой. Однако и безо всяких глубинных исследований было очевидно: когда речь идет о правде и лжи, то между нормальным человеком тем, кого принято называть нормальным, и бароном Дорном есть существенная разница, и эту разницу можно было бы определить примерно так.

Нормальные люди, сообщив о каком-либо предмете все, что о нем можно и полагается сказать, умолкают или пере водят разговор на другую тему. У барона же тут-то и просыпается жгучая потребность сказать еще что-нибудь о данном предмете, привести его в связь с другими подобными, обогатить, расширить, украсить. Короче говоря, он желал бы каждую вещь хотя бы чуточку возвысить над тем, чем она является на самом деле и должна быть в глазах прочих. Здесь начало его тяжелейшего порока лганья. А конец? Конца нет, ибо никто, даже сам барон, не знает, где он остановится. И любой момент его жизни, любой случай и ситуации могут стать для этого поводом.

Вот, например, гуляет он вечером под кронами высоких тополей на Хисетах. Августовская ночь. Тепло и ясно. Вид звездного неба вдохновляет и приводит барона в восторг в любую пору года и где бы он ни был. Освобождает его от мелких жизненных пут и неизбежных тягот. С волнением наблюдает он, как падает звезда, описывая кривую. Мгновенье спустя срывается другая. Как всегда, душу его потрясает изумительная красота этой картины. Но тут же рождается мысль, что два небесных светляка могли упасть одновременно, столкнуться где-нибудь в центре небесной сферы и вспыхнуть величественным фейерверком.

И с той минуты, как эта мысль мелькнула у него в голове, позабыв о своем восторге от падающих звезд, только что действительно промелькнувших на небе, он в состоянии думать только об их столкновении, которого не было, но которое могло быть. И он живо, в малейших подробностях, представляет себе, как завтра на обеде в отеле «Европа» будет рассказывать коллегам о столкновении звезд, которое он наблюдал вчера во время вечерней прогулки. Вместе с чувством удовольствия, испытываемым им при этом, тенью возникает опасение, что кто-нибудь возьмет да усомнится в достоверности его рассказа и более или менее откровенно это выразит. Барон тут же опускает долу глаза, утомленные и слезящиеся от созерцания звездного неба. И, однако, не приходится сомневаться, что ему уже не избавиться от посетившей его мысли и что рано или поздно, завтра или через год в каком-нибудь обществе он расскажет о столкновении звезд как о действительном факте, одолеваемый болезненным желанием, чтобы ему поверили, и заранее трепеща от недоверия и насмешек.

Так обстоит дело, когда он один, так — и еще хуже того — когда он среди людей. Любой разговор для него — повод в большей или меньшей степени проявить свою злосчастную и неодолимую потребность к преувеличению. Он начинает спокойно, собранно, с искренним желанием сообщить лишь самое главное и действительно необходимое, во всяком случае — одну правду, но в ходе беседы постепенно воспаляется, болезненно и неожиданно. Все, что он слышит от собеседника, волнует его и побуждает рассказывать, а все, что он может сказать, кажется ему куцым и недостаточным. Воображение принимается работать, украшать и дополнять, а язык следует за ним. И где-то тут рассказ его невольно и незаметно, без всякого смысла и нужды, покидает серую и твердую почву правды. Слова сталкиваются друг с другом и высекают искры, освещая горизонты, о существовании которых он до сего мгновенья даже не подозревал. И вот, словно загипнотизированный, он не только подтверждает все, о чем говорит его собеседник, но идет дальше него и глубже, развивает и заостряет его суждения, и сам находя новые доказательства их справедливости. Как бывает во хмелю, его охватывает не поддающееся контролю желание соглашаться, быть приятным и учтивым любой ценой, какая-то нездоровая подобострастность, которой от него никто не требует, от которой никому нет пользы, а меньше всех ему самому.

Так приятно открывать новые возможности и перспективы, сулить больше и лучше, быть щедрым и великодушным, договариваться любой ценой, соглашаться на все и не думать о том, что может наступить день платежа, срок погашения векселя! И чем дальше удаляется он от истины, тем слаще и дороже становится ему беседа, он ощущает ее сласть в уголках губ, и она увеличивается и увеличивается — кажется, вот-вот достигнет вершины, и вся эта произвольная игра фантазии станет шедевром лжи — правдой. К сожалению, этот миг никогда не наступает, ибо он остался далеко позади, на той грани, где несчастный барон незаметно для себя покинул твердую почву реальности. Но ложь, безжалостная и ненасытная, как любая страсть, уводит своего апологета еще дальше и заставляет гнаться за чем-то, что давно осталось позади.

Если б он мог по крайней мере молчать! Но он не может. А едва откроет рот — лжет.

Чего, в сущности, ищет барон Дорн? Человека, который бы ему поверил. Годами он страстно рассказывает и лжет, позорит себя в глазах людей, тратит время и теряет репутацию, но всей своей пустой жизнью и всем своим нелепым лганьем умоляет лишь об одном: пожалуйста, смилуйтесь, поверьте мне! Лишь однажды, лишь на мгновенье пусть моя ложь станет вровень с вашей правдой, а потом пусть ваша всемогущая и неумолимая, холодная и непонятная мне правда царит всюду и во веки веков. Лишь однажды! Мне бы только найти избавление и освободиться. Одного-единственного человека ищет он, который бы на секунду поверил ему, но поверил до конца, без тени сомнения, без следа колебаний. Этот человек, кажется ему, стал бы его спасителем! Произошло бы чудо, которого страстно и тщетно ожидали все алхимики всех веков: тяжелый и жалкий свинец лжи превратился бы в чистое золото подлинной и единственной правды. В тот миг он исцелился бы. Избавился бы от своей мучительной, скверной и тиранической потребности лгать. С того мгновенья он мог бы смело смотреть в глаза каждому, не опасаясь того, что думают о нем и его рассказах люди, ибо твердо знал бы, что говорит правду и иначе не может. Но, к его несчастью, такого человека пока не нашлось, и час его избавления пока не пробил. Барону никогда не удавалось промчаться сквозь пламя своей лжи до конца, выдержать раз навсегда «проверку на правду» огнем и добиться прочного доверия и уважения людей. Ибо в тот самый миг, когда сладостное ощущение от рассказа приближалось к вершине и до конца оставалось совсем немного, он вдруг осекался, встретив недоверчивый взгляд собеседника или услышав его откровенный смех, и, грубо пробужденный, сбитый с ног, падал на землю со своей лунатической высоты, на которую было взобрался, снова оказываясь в роли ничтожного и смешного, неисправимого лгуна. Труд был напрасен, попытка неудачна. Он был осужден и дальше врать со все нарастающей страстью, тщетно ожидая спасительного мгновения, когда найдется тот, кто ему поверит.

Проходили годы, с годами лучше не становилось. Наоборот. Четкая и общепризнанная грань, которая во мнении и суждениях людей отделяет ложь от правды, в сознании барона бледнела и стиралась. В душе его постоянно возникала мучительная жалость к тому, что зовется голым фактом, и он был не в состоянии пройти мимо него, чтобы не испытать потребности как-то его приодеть, украсить и разрисовать. Это было неодолимо. Ни за что на свете он не оставит факт таким, каков он есть. Даже в шутку он уже не мог сказать одну чистую правду. Она представлялась ому грубой и жалкой — просто невероятной; была настолько невыносимой, что у него не хватало ни сил, ни мужества ее произнести. Он еще был способен на полуправду, но каждая из них уже с самого начала таила в себе стремление к полной лжи. Но если б даже такое случилось и он, собравшись с силами, высказал бы всю правду, никто бы ему не поверил — слишком распространилась и утвердилась молва, что он патологический лгун и выдумщик. След этой своей репутации он обнаруживал в любом взгляде. А заметив первые признаки подозрения и недоверия, барон привычно пускал в ход старые испытанные выдумки, дабы ложью подтвердить и защитить свою недоступную людям правду.

Случай был безнадежный.

Среди коллег, черствых и в большинстве своем ограниченных чиновников, барон не мог встретить ни помощи, ни понимания. Те, что занимали высокое положение, относились к нему более снисходительно и смотрели на многое сквозь пальцы, памятуя о знатности и влиятельности его семейства. А низшие и средние чины, к которым по своему званию принадлежал он сам, вели себя с ним злобно, завистливо, неискренне, дерзко или надменно. Одни водили с ним компанию и вступали в разговоры, чтобы потом иметь возможность издеваться над ним у него за спиной, оговаривать и рассказывать о нем и его безобидных выдумках вовсе не безобидные, а подчас и лживые анекдоты. Другие держались от него подальше, тем самым создавая себе репутацию серьезных людей, неподкупных служителей и защитников правды.

Поделиться с друзьями: