Собрание сочинений. Т.2. Повести, рассказы, эссе. Барышня.
Шрифт:
После клоунов вышли двое гимнастов на трапеции. Их прыжки и вертушки вызывали изумление, а когда их сногсшибательная смелость достигла апогея, одна женщина прикрыла ладонью глаза, и по всему цирку разнесся ее испуганный приглушенный возглас:
— А-а-ах!
Затем последовало выступление дрессированных лошадей. Сбоку стоял директор цирка в костюме наездника — на голове цилиндр, на ногах высокие сапоги с узкими голенищами; на неподвижном лице — закрученные стрелкой усы. Помахивая длинным хлыстом, он спокойно, с видом бесконечного превосходства, будто некое высшее существо, управлял номером. Сытые, до глянца вычищенные белые и вороные кони ходили по кругу, вставали на задние ноги или опускались на колени, повинуясь щелчкам хлыста, и по тому же сигналу покинули манеж. Последний трюк вызвал особый восторг зрителей и бурю рукоплесканий. На вороном, без единого светлого пятнышка, коне, мчавшемся между двумя белыми, ниже его ростом, сидел сильный плечистый наездник в нарядном костюме, а у него за спиной — набеленная и нарумяненная женщина в светлом трико и короткой пелерине синего шелка, прихваченной на шее. Сделав несколько кругов, по сигналу хлыста женщина ринулась ввысь и вспрыгнула на плечи наездника, а он с явным усилием, медленно и осторожно, стал подниматься на ноги. Но уже в следующее мгновение, обманув зрителей, он выпрямился и будто без всякого труда встал на спину своего коня, придерживая женщину, возвышавшуюся у него на плечах, лишь кончиками пальцев левой руки. Тесно прижимаясь друг к другу, мчались три лошади, отбрасывая копытами опилки в первые ряды зрителей; на среднем стоял могучий наездник с победоносным выражением лица, а у него на плечах, вытянувшись в струнку, ослепительная, словно обнаженная, женщина в телесного цвета трико, синяя пелерина развевалась у нее за спиной.
После этого ошеломляющего зрелища вы шли служители, раскатали пестрый ковер и стали натягивать через всю арену проволоку. Эти люди в обыкновенных рабочих одеждах казались заблудившимися пришельцами из давно исчезнувшего мира, где когда-то жил и я. На проволоку по специальным ступенькам поднялась молодая венгерская танцовщица по имени Этелка. Директор помогал ей церемонными жестами. Она была маленькая, более хрупкая и, на первый взгляд, более слабая, чем наездница, но тело ее было изваяно совершенно — на ней было черное шелковое трико, коротенькая зеленая юбочка, собранная у пояса в складки, желтая безрукавка обтягивала ее стан, чуть прикрывая грудь. В правой руке она держала легкий китайский зонтик. Поначалу она двигалась осторожно и неторопливо. Казалось невероятным, что ей удастся пройти по проволоке до конца. Несколько раз она покачнулась и замерла, будто вот-вот упадет, будто уже падает, но последним усилием, взмахивая свободной левой рукой и балансируя зонтиком, она удержалась и продолжила свое скольжение по проволоке. У меня от волнения сердце колотилось в горле. Она достигла края проволоки и обратно двигалась легче и непринужденней. На губах ее играла легкая беззаботная улыбка.
Цирк перестал для меня быть цирком. Проволока шла от одной горной вершины к другой над неким весенним пределом, а девушка порхала по ней свободнее птицы и легче бабочки, с одного края широкого горизонта к другому, вместе со своей лучезарной улыбкой. Чистая и словно бестелесная, звезда, а не женщина.
Мне казалось, что чуду и красоте нет границ, эти люди все могут и делают все, что замышляют. Они знают, чего хотят, а чего хотят, то и могут. Им не нужны слова и объяснения. Они говорят жестами. Они не сомневаются, не ошибаются, не скучают подобно нам. Они не лгут, ибо это им не нужно, и не позволяют никому и ничему — и в себе, и вокруг себя — ни лжи, ни обмана. Их окружают верность и постоянство. Им неведомы недоразумения и ссоры. Они перепрыгивают через них, перелетают, парят над ними. Они оставили за спиной то, что за стенами цирка называется жизнью, но ради более совершенной и прекрасной. Они счастливы.
Навстречу этому счастью, представлялось мне, идем и мы. Жизнь, которую мы вели прежде, превзойдена, навеки и до конца отброшена. Все препятствия устранены. Отныне игра станет смыслом и сутью жизни, а смелость и красота ее постоянными законами. Все мы будем жить так и совершать подобные и еще более значительные подвиги.
Оцепенев и онемев от этих открытий, я позабыл обо всем прочем, что меня окружало, не только о знакомых, но и о родителях, с которыми я пришел. Мне казалось, что я совершенно один и у меня нет никого на свете, что я пришел сюда с единственным желанием узнать и увидеть, как живут в этом великом мире игры, блеска и величия, чтобы потом самому отправиться по этим же путям, верхом на коне или паря в свободном полете, словно играючи преодолевать пространство, радостно и легко, с улыбкой на лице, счастливый тем, что на меня смотрят и мною восхищаются люди.
Но как раз тогда, когда я хотел улыбнуться предстоящему мгновению счастья, произошло то, чего я менее всего ожидал. Танцовщица удачно прошлась по проволоке второй раз и только вернулась к исходной точке, как грянул барабан и победоносно затрубила труба. Красавица высоко подняла свой китайский зонтик, изящно поклонилась зрителям на все четыре стороны и, словно перышко, скользнула в объятия к директору, который, отшвырнув хлыст, подхватил ее как мужественный и вдохновенный спаситель.
Мгновение высшего триумфа продолжалось необычайно долго. Сомнение сменилось страхом. Я подумал, что это может предвещать конец игры. Музыка гремела, публика радостно загомонила, кое-кто стал подниматься с мест; на арену выкатились клоуны, кувыркаясь и крутясь, точно живые колеса. Вышли и остальные участники представления, они кланялись и посылали в публику воздушные поцелуи.
Один за другим встали все сидевшие рядом со мной. Я замер на своем место, вцепившись обоими руками в доску, на которой сидел. Грубо отрезвленный, я недоуменно смотрел на то, что происходит вокруг. Все пришло в движение. Тушили первые лампы, ржали лошади, верещали клоуны, директор щелкал хлыстом. Надо мной как будто все смеялись. Конец, конец, конец!
Значит, так! Неужели и у этих вещей есть конец? Так ведь это все равно, как если бы их вовсе не было! Неужели мощь и красота способны обманывать? Неужели это всего лишь сверкающие, изменчивые и исчезающие призраки, легко завораживающие и подчиняющие нас, чтобы столь же стремительно и внезапно покинуть? Зачем же они начинали эту игру, раз знали, что она не может быть продолжена? И чего это стоит, если все кончается?
Меня едва привели в себя и отклеили от сиденья. У выхода я еще раз оглянулся и увидел, как служители сворачивают пестрый цирковой ковер, а клоуны путаются у них под ногами, спотыкаются и падают с радостными воплями. Конец! Сворачивают ковер — все кончено! Конец!
На улице было уже не так светло, как раньше, и холодно. Люди расходились. Отец и мать взяли меня за руки каждый со своей стороны и повели домой. Я с трудом поспевал за ними, стискивая зубы и стараясь сдержать слезы тяжкого разочарования, вытеснившего все прочие чувства.
Эти воспоминания, которые походили на оживший при свете солнечного утра сон и приобретали все более отчетливые формы, оборвал звук колокольчика. Внизу у ворот кто-то отчаянно трезвонил. Я слышал, как отворили дверь и впустили человека в дом. Не дожидаясь зова, я спустился вниз. В гостиной находился пожилой мужчина, иностранец.
Атмосфера этой большой комнаты часто менялась полностью, иногда мне казалось, что меняются даже ее размеры и обстановка в зависимости от характера, облика и поведения гостя. Сейчас в гостиной царили неловкость и свинцовая тяжесть.
Напротив меня на диване сидел дряхлый и потрепанный мужчина. Да, потрепанной была не только его одежда, но и лицо, и тело, если так можно выразиться. На нем был костюм толстого серого сукна, порыжевший и мятый. Свою черную круглую шляпу, как у священников, он клал то на диван, рядом с собою, то на колени и поглаживал, будто в растерянности. Он и произнес это слово.
— Простите, я растерян…
Да, он был растерян, это было видно не только по его шляпе, костюму и башмакам несовременного кроя и вида, но и по языку, каким он говорил.
Это был истинный гражданин Австро-Венгрии, родился он в середине девятнадцатого века в Триесте и умер пятьдесят два года назад в здешней больнице. Мать его была итальянкой словенского происхождения, отец — чехом. Он говорил и по-немецки, и по-чешски, и по-итальянски, однако ни одним из этих языков не владел настолько свободно, чтобы в разговоре с настоящим немцем, чехом или итальянцем у него не возникал комплекс неполноценности. Лучше всего он знал язык цирка, ибо вырос в цирке и провел в нем всю жизнь; чуть даже не скончался в цирке. Там он говорил на особенном наречии, смеси многих языков, вполне пригодном для объяснений и перебранки с артистами, униформой, равно как и для общения с лошадьми и прочими животными.
Запинаясь, подыскивая слова, он сказал, что зовут его Ромуальдо Беранек и что он бывший владелец и директор цирка «Веллер», а потом постарался изложить мне причину своего прихода.
Воспоминания — иногда даже чужие — обладают большой побудительной силой. Пока о людях не думают и не говорят, они могут находиться в забвении и тлеть во тьме и неподвижности. Но раз уж чья-либо живая и сильная память коснулась их, нужно идти до конца: осветить все со всех сторон, изобразить то, что произошло на самом деле, и, в случае необходимости, дополнить. Вот эти дополнения.