Собрание сочинений. Том II
Шрифт:
«La Condition Humaine» (приблизительный перевод – «Человеческая доля», «Условия человеческого существования»), как и предыдущие романы того же автора, «Победители» и «Царский путь» – ряд эпизодов бесконечно растянувшейся азиатской революции, подробное описание массовых движений, характеристика китайских вождей и русско-советских вдохновителей. В последней из этих трех книг передаются шанхайские события, борьба Чанг-Кай-Шека, в союзе с коммунистами, против Манджурского правительства, окончательная над ним победа, затем разрыв и расправа с коммунистами.
Как в советских романах, умышленно выведено по одному представителю различных интересов и течений: русский дисциплинированный большевик Катов, «разлагающийся интеллигент» европеец Жизор, смутно склоняющийся к большевизму, но отравленный цивилизацией и опием, его сын, полуяпонец Кио, разновидность революционного Гамлета, китайский террорист Чен, преодолевший свое религиозно-западническое воспитание, и умный, хищный «империалист» Ферраль, возглавитель консорциума французских банков. Имеется еще туманная, любопытная фигура барона Клаппик, циника и остроумца, ко всему равнодушного и медленно опускающегося на дно, и множество других второстепенных героев.
Все эти люди действуют с необыкновенной стремительностью, быстро падают и поднимаются, приобретают и теряют надежду. Их цели почти всегда грандиозны, их жестокости и страдания невероятны. От них зависят миллионы человеческих жизней и, разумеется, миллионные суммы. Ими вызываются или против них направлены сражения, заговоры, полицейские и парламентские интриги. Всё безмерно преувеличено, нагромождено одно на другое. И всё легковесно, вернее даже, легкомысленно.
Невольно впадаешь в недоумение – откуда этот головокружительный успех? Почему самые утонченные и добросовестные французские критики спешат заявить о своем восхищении? Нет ли в книге неоспоримых достоинств, искупающих все недостатки? На мой взгляд, у автора два счастливых писательских свойства, едва ли, однако, достаточных для оправдания того шума, который поднят вокруг его романа. Одно из них – короткие, удачные формулы, метко и точно передающие, главным образом, поверхностную, внешнюю сторону отношений, усилий и страстей, я сказал бы, сторону физиологическую или физическую. Дальнейшие углубления ему как будто недоступны, да и эта «физическая» наблюдательность проявляется чрезвычайно редко, несравненно реже, чем у стольких писателей среднего уровня, и перед нами, за немногими исключениями, – страницы, лишенные внутреннего содержания. Второе писательское достоинство Мальро – неудержимый, неистовый темперамент. Это, несомненно, его выделяет среди бесчисленных сочинителей романов, слишком благонамеренных, корректных и вялых. В этом же, очевидно, разгадка его огромного успеха. Но темперамент, при отсутствии соразмерной душевной поддержки, превращается в какую-то безостановочную скороговорку и порою начинает раздражать.
Внимательно читая роман Андре Мальро, приходишь к неожиданному выводу, что здесь не творчество, а только импровизация, часто беспомощная, местами блестящая, но всегда неровная, как всякая импровизация. Это подтверждается и рядом погрешностей: так, один из героев где-то встречается с двумя китайцами, причем говорится, что Пея среди них нет, а затем Пей беседует с данным героем. Иногда навязчиво кажется, что все персонажи, один за другим, как бы выходят из подчинения авторской воле. Их слова и поступки на них непохожи, теряется жизненность и читательское доверие. И еще странное противоречие: книга о сложнейших переживаниях усваивается, «проглатывается» незаметно. Нам представляется, будто мы слушаем чью-то горячую, многословную речь, какое-то непосредственное обращение, не требующее особой напряженности ни от слушателя, ни от увлекшегося оратора.
Люди, близко знающие Мальро, о нем отзываются, как о незаменимом собеседнике. Быть может, в этом сказывается всё тот же импровизаторский дар, приятный и нужный в публичных выступлениях, в дружеском интеллектуальном разговоре, но ведущий к творческой безответственности. Я также думаю, что личное влияние и шарм объясняют восторги иных рецензентов.
Один русский читатель, не литератор, недавно мне расхваливал «удивительных китайцев», выведенных Мальро, с огорчением добавив, что русские – «явная клюква». К сожалению, мне не удалось проинтервьюировать какого-нибудь китайского читателя. Допускаю, что он бы отметил как раз обратное. Действительно, китайские персонажи «европеизированы» до самой последней степени, даже предельно типичны и знакомы. Имеются и Дон-Кихоты, и Гамлеты, и романтики, и скептики, и бунтари. Если дать им европейские имена, ничего, пожалуй, не изменится.
Кстати о скептиках и Гамлетах. Эдмон Жалу считает открытием Андре Мальро образ сомневающегося революционера. Жалу один из наиболее начитанных французских писателей и словно забыл на минуту Достоевского, Тургенева, Чехова, чуть ли не всю советскую литературу. «Сомневающиеся революционеры» Мальро стремятся к возвышенной смерти («mourir le plus haut possible»), не могут себя заставить кого-либо убить, один из них предварительно прокалывает собственную руку и этим облегчает свою совесть, что представляется уж очень неправдоподобным. Повторяю, отсутствие «credibilite» едва ли не основной порок всех произведений Гонкуровского лауреата.
Я потому так подробно остановился на его романе, что самый роман и успех Мальро мне кажутся чрезвычайно симптоматическими. По замыслу «La Condition Humaine» – книга действенная, сильная, волевая. А. Жид, в предисловии к повести, написанной известным летчиком о подвигах, опасностях и достижениях «мирной» авиации, торжественно провозгласил, что время анемичной созерцательной литературы прошло. Ей на смену должна явиться литература активная и бодрая. Вслед за тем вышли другие «авиационные» романы, другие книги о беспощадной житейской или политической борьбе. Сам Андре Жид занял определенную политическую позицию, открыто присоединившись к коммунистам. Теперешняя литературная победа Мальро – наиболее показательное в этом отношении событие.
Его произведения по темпу противоположны прустовскому «au ralenti», несмотря на претенциозные заголовки «La Condition Humaine» – «три часа утра», «четыре часа утра» и т. д. Каждому часу посвящено немало страниц, но лишь потому, что в эти промежутки происходит несчетное количество перемен. Результат получается неожиданный. Стремительность темпов, «активность» автора и его персонажей нередко создают впечатление некоторой пряной остроты, но короткие по необходимости размышления исключают всякую возможность глубины. Душевная сила, напряженность и динамичность, медленно возникавшая в романах «au ralenti», постепенно передавались захваченному ими читателю, овладевали надолго, навсегда, вызывали упорное, напряженное «со-творчество». Действенно-быстрые романы Мальро как бы скользят по душевной поверхности, однако легкий читательский отклик мгновенно изглаживается из памяти.
Мне кажется, Пруст, написавший свою эпопею перед войной и во время войны, был истинным предтечей и вдохновителем французских «двадцатых годов», той незабываемой эпохи, когда французский психологический роман оказался в центре мировой литературы. Сейчас литературная гегемония переходит к англичанам, усвоившим прустовскую тяжелую серьезность и как-то сумевшим ее освежить английскими национальными чертами – налетом грусти, юмором, благородством персонажей. «Тридцатые годы», отчетливо обозначившиеся в книгах Мальро, отмечены легковесностью, понижением уровня и должны для нас явиться поучительным уроком – что активность жизненная и книжная никогда не совпадают и не могут совпасть.
Франсуа Мориак – академик
Избрание и прием в Академию Франсуа Мориака оказалось весьма значительным литературным событием. Было много восторженных комментариев, в руководящих писательских кругах чувствовалось несомненное и единодушное удовлетворение.
Стало общим местом, что передовая французская литература с давних пор от Академии оторвана; в самом деле лучшие ее представители в девятнадцатом столетии – Бальзак, Стендаль, Бодлер – в «бессмертные» не избирались. Некоторые из них неоднократно выставляли свою кандидатуру, но их столь же неизменно «проваливали». Кто-то при одном из таких провалов остроумно и едко сказал: «К сожалению, голоса не взвешивают, а подсчитывают»…
Поэтому избрание подлинного писателя – в последние годы Валери и Мориака – вызывает подъем и кажется чуть ли не чудом. Мориак действительно один из тех немногих счастливчиков, которые признаются «элитой», читаются широкой публикой и оказываются приемлемыми для академии. На первый взгляд он пишет легко и понятно, в противоположность Клоделю и Прусту, Жиду и тому же Валери. У него возвышенная религиозно-буржуазная мораль. Он ни с кем не воюет и никого не отпугивает.
Если вчитаться, Мориак не так уж ясен и прост. Он как будто послушный ревностный католик, но с неожиданно-гневными пророческими обличениями, с аскетической устремленностью, с осуждением благополучной веры и жизни, с каким-то глухим протестом против жизни вообще. Мне кажется, лояльным церковникам должно становиться не по себе, когда они читают его мрачные, тяжелые романы или пессимистическую, непримиримую книгу о «долге христианина». Можно подумать, вот-вот он сорвется в непозволительную ересь. Но в конце концов, покорное смирение побеждает.