Собрание сочиннений Яна Ларри. Том первый
Шрифт:
— На что тебе оружье?
— Братцы мои! — мотал головой толсторожий. — Нет мине жизни больше… Не могу я несправедливость когда…
Матрос поднялся в окне вагона и расстегнул штаны.
— На тебе оружью! Стреляйся!
Толсторожий рассвирепел. Дико визжа и топая ногами, он начал хлестать перрон вокзала кнутом.
— Ишь как разбирает борова, — выступил вперед станционный сторож. Подняв вверх корявый палец, он ткнул им в сторону крестьян и сказал: — Про между прочим, известные это мне люди. Из недалекой отсюда деревушки Загарье. Ну и между прочим, вот эти трое — самые и есть кулаки, а этот, что пляшет, — сынок подрядчика Копылова. Лупите стервецов в мою голову. Бей сплотаторов! Отвечаю!
Перекрестившись, сторож саданул толсторожего парня по затылку.
Мы становимся заправскими кавалеристами. Мы знаем теперь, что садиться на лошадь надо с левой стороны и в три приема. Вскочив в седло, мы с небрежным видом, как будто все это давно уже нам надоело, пропускаем левый повод между мизинцем и безымянным пальцем, а правый повод между указательным и средним пальцами левой руки. Вначале пальцы путались и не хватало третьей руки, но теперь мы правильно возьмем поводья даже во сне.
— Проверить стремена! — командует Краузе.
Мы вытягиваем ноги вниз. Смотрим. Нижний край стремени у щиколки. Стремена подлажены правильно.
Краузе стоит на поленнице. Мы рысью проезжаем мимо.
— Посадка! Посадка! — кричит Краузе. — Подать корпуса вперед! Сильней упирайся коленями!
Лошади фыркают, бренчат сбруей.
— Эй, на поворотах! Правым шенкелем! Правым! Волков, корпус!
От езды без стремян у всех у нас растерты седалища. Нижнее белье прилипает к телу, и, когда приходится раздеваться, белье отдираешь с кровью. О кровяных задах не говорят. Все стараются делать вид, будто никаких особенных изменений не произошло, а ночью, кряхтя и скрипя зубами, шарят руками под шинелями, смазывая ссадины разными мазями.
— Что, натерло? — злорадно хихикает сосед.
— Ты бы сначала сам руки помыл, — огрызается спрошенный, — руки-то, поди, все изгвоздал в мази. Не видал, думаешь, как шпаклевался?
Евдоха интересуется более объективно:
— Все ли пострадали?..
Я не сознаюсь.
— А мне хоть бы что! — отвечаю я Евдохе.
Засыпая, я слышу сквозь сон:
— Вольт направо. А-а-а-а а-арш. По-овод. Рысью… а-а-арш.
И во сне беру барьеры, рублю лозу и делаю «ножницы». Мой конь — гнедая кобыла Амба — теперь узнает меня.
Когда я подхожу к ней, она шарит теплыми ноздрями по моему лицу и тихонько и ласково ржет. Я отдаю ей половину пайкового сахару. Похрустывая сахаром, Амба смотрит умными, человечьими глазами, трясет головой.
Я уже немножко понимаю лошадиный язык. Это означает:
«За сахарок спасибо. Ты, парень, как видно, ничего. Во всяком случае я пока довольна тобой».
Отряд наш пополнился. После новой вербовочной кампании к нам влилось сорок пять человек. Большинство — рабочие остановившихся заводов, молодые ребята, большевики.
Наш отряд, по словам Евдохи, «насквозь большевистский, за неполным исключением».
На 105 большевиков — беспартийных только двое: монах «Всех скорбящих» да вновь прибывший, пожилой рабочий Агеев, решительно отказавшийся вступить в партию.
— Ну и мудрец, — удивляется кочегар Маслов, — в Красной гвардии состоит, а к партии боком стоит.
Агеев, суетливый старикашка, смотрит на Маслова широко расставленными глазами, как бы желая сказать:
«Ну, ну, болтай, болтай. Поболтаешь, а потом я тебе скажу такое, что тебе и крыть нечем будет».
— Малахольный ты, папаша! — говорит Маслов.
— Малахольный и есть! — поддерживает Попов.
Агеев усаживается поудобнее, поджимает под себя ноги; вытянув указательный палец в сторону кочегара, моргает выкаченными глазами:
— Вот вы говорите, малахольный я! А если, к примеру, жизнь в тупик загоняется, как тогда поступать? А если я в тупике жизни состою, могу я иметь веселость?
— Мы не про веселость! Мы про партию!
— Это все одно!
— В партию почему не хочешь?
— А вот я и скажу. История у меня не длинная, но вы сами скажете: могу я в партию или не могу я в партию.
Вытянув тоненькую папироску из кармашка, Агеев стучит мундштуком по ногтю, затем, зажимая огонь в кулак, прикуривает и, пуская клубы дыма, размахивает обгорелой спичкой.
— Расскажу я для вас, молодежи, как работал я на Гальферих-Садэ в Харькове, но так как это, между прочим, к делу не идет, а преподносится вроде начала, — скажу о Саньке. То исть работал я с Санькой два года, и даже станки рядом стояли, а уж выпить обязательно вместе ходили.
Ну, слышу — стучат ко мне ночью. Жена толкает: стучат, говорит. Что ты, думаю, стряслось такое. Что, думаю, за чертоплешина. Но штаны все-таки надел наспех и выбежал к воротам. Смотрю — сторож. А глядит на меня подозри-и-и-ительно. До чрезвычайности. И рукою показывает:
— Вон, — грит, — гостей принимай.
Вижу и впрямь — сидят на извозчике несколько гостей и промежду ними — Санька.
— Ну, — говорит он мне, — выпить мы к тебе приехали… Да ты, — говорит, — не бойся — водку с закуской привезли. Сомнений у тебя не должно быть.
— Что ж, — говорю, — приехали так приехали, а только для товарища у меня двери и днем и ночью открыты… Пожалуйте в хату, потому у ворот рассусоливать нам никакого резону нет.
А тут и те двое, что приехали с ним, повылезали и тащат они за собой какие-то кулечки да бутыленции всяких размеров.
Между прочим, должен сказать вам: был я в ту пору очень большой охотник до голубей и самая голубятня стояла у меня под крыльцом дома, а как Санька Погорелов был мой друг и имел с моей стороны доверие и уважение за революционно смелую душу, то Санька очень хорошо знал ходы и выходы в голубятне. И как отворялась она потайным запором, и все другое.
Смотрю, не успели мы взойти на крыльцо, как Санька чевой-то до голубятни кинулся и запор, гляжу, открывает.
— Чего дуришь? — это я его спрашиваю, а он мне и говорит:
— Молчи! — А сам тянет из-под полы сначала длинный ящик, а потом коротенький и сует это все в голубятню.
Только я раскрыл рот спросить, что сует он в голубятню, а меня уж его товарищи подхватывают под руки и эдаким вежливым манером в сени толкают.
— Идите, — говорят, — товарищ, и покажите нам, как пройти к вам, не разбив лбов.