Сочинения русского периода. Проза. Литературная критика. Том 3
Шрифт:
И в редакции, и дома (какие-то темные высокие комнаты) он всегда мерз. Сидел в круглой шапочке, закутавшись красным шарфом, связанным на спицах, кажется, какой-то из опекавших его дам старшего поколения семьи Чапских. Однажды он позвал меня с женой и уговаривал нас завести ребенка, на что мы при нашей исключительной нищете и странствиях по чужим углам решиться не могли (ничего еще не зная о том, что нас ждет во время надвигающихся ужасов войны). Может быть, уговаривал он нас с мыслью о Лясках.
В высказываниях он был лаконичен, а в полемике резок. У него было, так сказать, пчелиное жало. Не осиное, злорадное: только бы ужалить, а пчелиное - жалящее целительным ядом, болезненным, но целительным. И за это свойство, за то, что он не переносил человеческой тупости и лжи, его тихо возненавидело русское захолустье тогдашней Варшавы. Между ним и довольно многочисленной русской колонией рос и обострялся антагонизм - обратно пропорционально крепнувшей и расширявшейся дружбе с кругами польской литературной элиты. Его интеллект, широта взглядов - там выглядели высокомерием и проявлением презрения, здесь подходили к общим требованиям.
Не назову точную дату, но примерно с 1936г. Философов всё меньше проявлялся публично. Участились его отъезды в деревню. Причиной была болезнь. Говорили: angina pectoris. Перед самым началом войны я случайно встретил его в пустоватом трамвае на Маршалковской. Он тихо сидел. Берет, тот же красный шарф, митенки. Поздоровался со мной кивком головы. Молчал. И еще я был у него уже после сентября [1939-го], когда он лежал в квартире доктора Добровольской в Отвоцке. Он выслушал нашу сентябрьскую одиссею; я был страшно взволнован и полон впечатлений, на которые он отвечал легким движением ладони: всё это уже было, ко мне сюда приходят, рассказывают, каждый думает, что только с ним такое... И этот его угасший голос и мановение руки - как взгляд со стороны Екксесиаста.
Я часто навещал его, хотя это было не просто. В оккупацию Отвоцк оказался гораздо дальше от Варшавы. Поезд не раз останавливался в чистом поле - в предвидении облавы на станции. И уходить приходилось пешком, кружными дорогами. Состояние больного ухудшалось. На руке после инъекции образовался тяжкий нарыв. Говорил Философов с трудом. Листал советский альбом древнерусской архитектуры: многокупольные церкви. Перевернув последнюю страницу, он показывал рукой, что дальше уже ничего - пустота, что это вершины. Был там и снимок кладбищенского креста с крышкой. Он хотел, чтобы такой поставили на его могилу.
Моя последняя услуга: склеил из картона и повесил на кресте часовенку с копией иконы. В псалтири, лежавшей возле его кровати, я нашел подчеркнутый стих из 89-го псалма, который здесь для собственного употребления перевожу <на польский>:
«Дней лет наших - семьдесят лет, а при большой крепости - восемьдесят лет; и самая лучшая пора их - труд и болезни, ибо проходят быстро, и мы летим».
Печатается (с несущественными изменениями) по тексту перевода Наталии Горбаневской (ред. Петра Мицнера), Новая Польша, 2006, №9, стр. 32-34. Оригинальный текст помещен в статье: Jerzy Timoszewicz, «Leon Gomolicki o Dymitrze Filosofowie», Zeszyty Historyczne (Paris). Zeszyt 159 (2007), str.3-17.