Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Помню, как в том же году, 15 августа, приехал во Флоренцию его высокопреподобие архиепископ флорентийский, кардинал Джулио Медичи [256] , отправлявшийся легатом в Болонью и в Ломбардию в связи с французскими делами; в то же время направлялась во Флоренцию для свидания со своим супругом мадонна Филиберта Савойская, жена его светлости Джулиано Медичи, и синьория поручила мессеру Луиджи делла Стуфа и мне встретить у границы сперва легата, а потом мадонну Филиберту и сопровождать ее до Флоренции.

256

Будущий папа Климент VII.

Помню, что в ноябре того же 1515 года приезжал во Флоренцию его святейшество папа Лев X, направлявшийся в Болонью для свидания с королем Франции, и город, как подобало, готовил ему великие почести, а для встречи его святейшества на границе были назначены в качестве послов мессер Франческо Минербетти, архиепископ туринский, Бенедетто Перли, Нери Каппони, Якопо Джанфильяцци, Маттео Строцци и я; мы встретили его между Ареццо и Кастильоне, проводили его святейшество до Фильине и затем вернулись во Флоренцию; в отсутствии мы пробыли всего девять дней.

Помню, как в первый день декабря 1515 года, когда папа Лев находился во Флоренции, куда он прибыл накануне, в день св. Андрея, он в заседании конгрегации кардиналов объявил меня адвокатом консистории; его святейшество сделал это без моего ведома и помышления. Правда, что дело здесь больше в почете, чем в выгоде, особенно для человека, не живущего всегда при курии, однако я дорожил этим званием, и мне было радостно, что его святейшество даровал мне такое отличие, хотя ни я, ни другие об этом не просили; число адвокатов консистории ограничено, и мое избрание никому из них ущерба не принесло, по крайней мере с денежной стороны; во всем остальном, т. е. в праве заседать в консистории в адвокатском облачении и вести дела консистории, они пользуются теми же преимуществами, как и другие адвокаты, число которых ограничено.

Помню, как 20 декабря мне было объявлено об избрании меня адвокатом города Буджано в Вальдиньеволе сроком по 21 октября и с жалованием в два золотых флорина в год.

Письмо к Макиавелли

1526

Госпожа Финоккието (Финоккието – загородная вила Гвиччардини. Письмо написано самим: историком.) шлет тебе пожелания здоровья и верного суждения.

Если бы я думала, что написанное тобой хозяину и господину моему обо мне написано со злым умыслом, я бы не дала себе труда тебе отвечать, ибо я рождена и воспитана в этих уединенных горах и не обладаю таким красноречием, чтобы решиться тебя разубеждать; кроме того, я считаю, что месть моя будет вернее, если я злому предоставлю утверждаться и упорствовать в его злобе, чем если раскрою истину и тем самым заставлю его покраснеть. Однако я убедилась, что ты поступил так но ошибке, которая, хотя и не делает тебе чести, но по крайней мере простительна, а потому предупредить тебя о правде будет, как мне кажется, делом человечности и любезности, которой во мне больше, чем принято в этих местах и чем можно думать по моей внешности. Делаю это тем охотнее, что я, как женщина, не могу гневаться на источник твоей ошибки, проистекающей тоже от женщины; и хотя она воспитана в обычаях неблагородных и для меня неприятных, но все-таки она женщина, и, благодаря общности пола, между нами не может не быть хотя бы проблеска благожелательности. Ты путаешься со своей Барбарой, которая, как другие, ей подобные, старается нравиться всем и хочет больше казаться, чем быть; глаза твои привыкли к этому бесстыжему обществу, довольствуются тем, что кажется, а не смотрят на то, что есть, и если видят хотя бы малую красоту, то больше ни на что уже не глядят. Однако тебе, столько читавшему и столько написавшему по истории и столько видевшему в жизни, следовало бы знать, что в женщине, которая живет со всеми и не любит никого, надо искать других украшении, другой прелести, другой повадки, чем в той, которая живет помыслами чистыми и ставит себе одну только цель – нравиться тому, кому она отдана, честно и законно. Если же долгое знакомство с женщинами другого склада, – а мне думается, что ты иначе никогда не жил, – настолько тебя испортило, что их скверные обычаи кажутся тебе хорошими и достойными тех, кто нам равен, ты должен просто помнить, что судить так поспешно – безрассудно, что о вещах надо судить не по поверхности, а по сущности их, что за строгостью и суровостью, видимыми при первом взгляде, во мне может скрываться столько хорошего, что я заслуживаю похвалы, а не обидного осуждения. Если тебя об этом не предупредили другие, это должна была бы сделать твоя Барбара, имя которой говорит, правда, о жестокости и надменности, но если верить тебе, то она соединяет в себе столько миловидности и преданности, что хватило бы на целый город.

Однако я хочу рассказать тебе о себе откровенно, и если ты поступишь согласно истине и возьмешь свои слова обо мне обратно, я не только прощу тебе обиду, но буду рада каждый год отделять для твоей Барбары часть плодов, обильно произрастающих на моих полях: ведь я не могу доставить тебе большего удовольствия, чем обходиться, как она этого заслуживает, с той, которая для тебя есть радость и сердце твое. Чтобы ты увидал сам, насколько суждение твое было ложно, скажу тебе прежде всего, что одно из моих достоинств состоит как раз в том, за что ты так легкомысленно меня осуждал: отдав любовь свою одному, я всегда думаю только о том, чтобы нравиться ему, а не другим, и держалась, как ты видел, с такой строгостью и суровостью, которую я, конечно, сумела бы смягчить, если бы старалась нравиться всем; не думай, что если я родилась здесь в горах, то мне неизвестно светское обхождение; если бы я знала его недостаточно и не имела бы случая научиться ему у других, я уверена, что ты, как поклонник всех женщин, долго среди них живший, согласился бы и сумел бы меня обучить. Моим желанием всегда было – прожить с одним, и поэтому, ради любви его, я отбросила всякую суетность, всякое желание нравиться многим; я надеюсь, что он будет меня любить, если увидит во мне благопристойность и добродетель, а кроме того, так как люди по природе своей любят разнообразие и так как здесь, в местах, близких от города, женщины обычно стараются себя прикрашивать, то я сочла, что ему при наездах его сюда может больше понравиться строгая простота и суровость, к которой он не привык, чем миловидность и прикрашенность, которую он видит каждый день и час. Искусство мое в этом вдвойне велико, ибо, чем больше я могла рассчитывать нравиться ему, тем меньше я могла надеяться понравиться другим; этого я могла только желать, так как не гожусь на то, чтобы каждый день иметь дело с новыми людьми, и нежно люблю того, с кем живу сейчас; зная же, насколько ты больше привык к тем, кто видит кору, а не сердцевину вещей, я забочусь о том, что, если бы ему когда-нибудь захотелось меня удалить, он бы не так легко нашел человека, которому я понравлюсь, и ему по необходимости пришлось бы оставить меня при себе. Теперь ты видишь, Макиавелли, какой я заслуживаю похвалы и насколько мной надо дорожить как раз по той причине, которая тебе так не нравится; учись в другой раз меньше доверяться самому себе и зрело размышлять о вещах раньше, чем о них судить, ибо многое можно извинить другим, что не простится человеку такого ума и опыта, как ты.

1527, сентябрь. В Финоккието, во время чумы [257]

Франческо, я знаю тебя как человека мужественного и стойкого, но не удивляюсь, что душа твоя исполнена горечи, так как сразу нагрянуло слишком много событий, замутивших твою жизнь; ты пострадал не только в твоем имуществе, но и в своем величии, достоинстве и чести, а это, конечно, для тебя дороже всего. Несчастье папы [258] лишило тебя наместничества Романьи, приносившего тебе огромную выгоду и такой почет, которым гордился бы и великий человек, несравнимый по знатности рождения с частным гражданином; ты лишился папы, который особенно тебя любил, верил тебе еще больше, хотел постоянно видеть тебя при себе и поручать тебе все важные и тайные дела государства; во время войны он облек тебя властью, выше которой не было ни у кого, даже у него. Поэтому мало того, что ты все время был занят делами почетными, доставлявшими тебе наслаждение, но ты приобрел такое имя и такую славу среди всех князей христианского мира, тебя так знают и уважают во всей Италии, что ты, вероятно, не только никогда на это не надеялся, но и мечтать об этом не смел. Высокое положение и знаменитое имя доставили тебе огромное богатство путями законными и достойными, без обиды и ущерба кому бы то ни было, и то, что, я знаю, для тебя особенно дорого: возможность выдать дочерей твоих замуж на своей родине и выбрать для них самых лучших и почетных женихов. Потери эти, уже сами по себе громадные, становятся еще больше, если вспомнить причину их: ведь все отнято у тебя не естественной смертью папы, не препятствиями, неожиданно вставшими перед тобой, не простой случайностью, как можно было бы подумать на первый взгляд; всему виной было событие жестокое и горестное, когда этот бедный и жалкий государь так несчастливо попал в плен к испанцам. Во всем этом должна тебя угнетать не только твоя собственная беда, но, вероятно, не меньше несчастие Италии и всего мира; не только твой собственный интерес, но и сострадание к несчастному государю, которому ты так много обязан и за богатство и за величайшие почести, которыми он тебя осыпал, а больше всего за чрезмерную веру его в тебя, почему он столько раз вручал тебе судьбу своей власти, хотя в родстве с ним ты никогда не был, а в несчастные для дома его времена не служил ему и ничего для него не сделал. Во всем этом, помимо огорчения, которое ты испытываешь при виде такого несчастия, тебя, как мне кажется, не мало угнетает воспоминание, что решение начать войну, от которого пошли все несчастия, подсказано и горячо одобрено тобой; поэтому тебя должна волновать мысль, что причиной столь великого бедствия отчасти можно считать тебя; если бы ты лишился одних только выгод, зависящих от папства, ты, думается мне, снес бы это довольно легко, ибо это было что-то случайное, а не твое исконное. Когда же я вижу, что ты затронут в твоем собственном достоянии, в том, что зависит от отечества твоего, не могу не поверить в беспредельность твоего огорчения; ведь я знаю, что тебя с величайшей несправедливостью обложили таким налогом, что имущества твоего на это нехватит; если же его будут взыскивать, тебе надо или платить и тем самым обеднеть, или отказаться платить, а значит лишиться прав, почестей и преимуществ, может быть и отечества; помимо других стеснений, тебе трудно хорошо выдать дочерей замуж, что для тебя так важно, потому что те же люди, которые когда-то сами сватались к твоим дочерям, сейчас откажутся, если бы даже предложение исходило от тебя. Знаю, что партии, возобладавшие в городе [259] , вовсе отстранили тебя от управления, и очень мало надежды, что обида, нанесенная тебе по ошибке или по злобе, может быть скоро заглажена, как думают многие; таким образом, ты из одной крайности, когда у тебя было все – и почести, и громкое имя, и крупнейшее достояние, и всеобщая известность, брошен теперь в другую крайность, в жизнь бездельную, ничтожную, одинокую, без достоинства, без богатства; ты стоишь в городе ниже любого мелкого гражданина, и тебе приходится краснеть от стыда при проезде чужеземцев, видевших тебя в таком величии и узнающих теперь, что ты низведен до столь низкого и несчастного состояния. Не мало значат в этом и враги, которых ты нажил себе во многих городах Италии тем, что исполнял свой долг, верно служил своему господину и оберегал свою честь; враги эти сильны и могут во многом тебе навредить, особенно если необходимость заставила бы тебя уехать далеко, когда ты уже не можешь ездить с вооруженной стражей, как в былые времена; таким образом, от прежнего величия и власти тебе осталась только опасность, и почти по необходимости сохранился образ жизни, который обходится дороже, чем это полагается по твоему настоящему положению и твоим средствам.

257

Это автобиографическое письмо открывает целую серию сочинений Гвиччардини, в которых он дает свою апологию, связанную с его деятельностью во время Коньякской Лиги. Оценка положения, создавшегося в Италии после битвы при Павии (25 февраля 1525 года) привела Гвиччардини к совершенно определенной политике, которая ставила себе одну цель: освобождение Италии от иностранного владычества путем использования борьбы между Францией и империей. Гвиччардини был убежден, что утверждение испанцев в Милане должно было рано или поздно привести к их полновластному господству в Италии и, в частности, абсолютно неприемлемо для Рима. Вот исходная точка всей деятельности флорентийского историка, который со времен павийского поражения Франции был ревностным сторонником войны против Карла V и сосредоточил всю свою энергию на создании новой коалиции итальянских государств, которая должна была возглавляться папой и получить военную помощь от Франции. «Его святейшество, если не верит императору, должно решиться на риск, при условии, что есть хоть какая-нибудь надежда на военный успех», писал он 24 декабря 1525 года. Политика эта проводилась Гвиччардини с исключительной энергией, несмотря на все препятствия, особенно колебания Франции, и привела к образованию Коньякской Лиги между Францией, Англией, папой, Венецией и швейцарцами, подписанной 22 мая 1526 года и предназначенной, по замыслу ее главного протагониста, быть не только орудием избавления Италии от испанцев, но и предупреждения всяких новых завоевательных попыток со стороны Франции.

Политическая задача была поставлена очень широкая, а для самого Гвиччардини началась центральная эпоха всей его деятельности. С этого момента, он – папский наместник при союзной армии и высший руководитель политики курии. Однако действительные силы, втянутые в игру, не были рассчитаны на такую грандиозную задачу. Коньякская Лига подрывалась отсутствием всякого действительного единства ее участников, дезорганизацией военного руководства и прежде всего несостоятельностью самого папы, все время метавшегося между собственными союзниками и испанцами и забывшего всякую возможность какой-нибудь последовательной политики. Коалиция, внутренне расшатанная с самого начала, естественно не могла устоять против концентрированной военной мощи империи Карла V. Кампания завершилась взятием и разгромом Рима (май 1527 года). С распадом Коньякской Лиги кончается период большой политики и для ее главного организатора – Гвиччардини. Непосредственно последовавший за этим переворот во Флоренции связан для него с резким изменением его положения и тяжелыми неудачами, о которых он повествует с таким риторическим пафосом и утомительными подробностями. В дальнейшем он уже не вершитель судеб Италии, а свидетель крушения Флоренции и послушный организатор медичейского абсолютизма, тот добрый гражданин, любящий родину, который должен общаться с тираном для блага отечества (см. «Ricordi», заметку 330).

258

Пленение Климента VII после взятия Рима 6 мая 1527 года.

259

Писано еще в эпоху правления Никколо Каппони, по существу стремившегося к ликвидации переворота и мирной реставрации Медичи. Гвиччардини перестал играть активную роль в сентябре 1527 года.

Все эти огорчения, конечно, велики, ибо я знаю, как ты всегда дорожил честью, как ты был бескорыстен и не трогал чужого имущества, как ты всеми средствами заботился о своем добром имени; ибо я знаю, как ты всегда любил родину и как дорога была для тебя добрая слава и расположение горожан; поэтому ни величие твое, ни дела никогда не могли отвлечь тебя от мыслей и поступков гражданина; в одном я уверен твердо: если тебя что-нибудь поражает в самое сердце и терзает тебе душу, – это распространившийся повсюду без малейшего основания и без всякой причины слух, будто ты во время этой войны расхищал общественные деньги, что ты своей властью или по злобе позволял солдатам грабить окрестности, что ты тиран и враг свободы города [260] . Мнение это проявилось не только на словах, но гораздо больше на деле; когда распределяли налог и намечали двадцать человек, которые должны были его оплатить, тебя поставили вровень с плебеями, с людьми, недостойными никакого уважения, с лихоимцами и расхитителями чужого добра, с людьми самой худой славы. Все это после того, как за тобой утвердилась слава человека честного, скромного и друга народа, приобретенная в зарубежных областях с такими трудами и опасностями; теперь же на родине твоей, которая всегда была для тебя высшей целью, о тебе говорят как о человеке не честном, не благородном, не умеренном, как о враге общественного блага.

260

Гвиччардини, вызванный в комиссию, учрежденную 3 июля 1527 года для обследования всех финансовых операций, произведенных за время 1512–1527 годов, не мог представить оправдательных документов по некоторым чрезвычайным расходам. Обвинение, однако, не подтвердилось и дело было прекращено.

Когда я об этом вспомню, когда подумаю, какую над тобой учинили несправедливость и как плохо признаны твои добрые дела, то, да поможет мне бог во имя любви моей к тебе, я испытываю скорбь, не хочу сказать – равную твоей, но, наверно, такую же, какую я чувствовал бы, если бы со мной самим случилась тяжкая беда; я показал бы это на деле, даже с величайшими стеснениями для себя, если бы я мог хоть чем-нибудь облегчить твои горести. Однако я этого не могу и постараюсь, хотя бы на словах, дать тебе, какое сумею, лекарство или средства, смягчающее боль; я понимаю, что не могу и не умею сказать тебе ничего такого, чего бы ты не знал лучше меня, но я хочу, по крайней мере, со всей охотой исполнить обязанность друга, хотя не смогу и не сумею помочь тебе делом. Огорчения твои, без сомнения, очень велики, и могущественны причины, заставляющие тебя чувствовать это с такой силой, но если подумать как следует, то не менее сильными будут и доводы ободрения и утешения: говорю о тех доводах, которые легко усваиваются людьми и не чужды нашей обыденной жизни, которая не выносит слишком сильных лекарств; если бы ты мог послушать сейчас богословов и философов, они легко излечили бы худшие недуги, чем твои; стоит только представить себе будущую жизнь, в сравнении с которой эта жизнь только миг, и вспомнить, что господь часто посылает людям страдания не для того, чтобы их наказывать, а для очищения души; кто во имя любви выносит их терпеливо, тот может считать себя счастливым, что бог его посетил, ибо страдания дивно ему помогают; вспомни об этом, и горести твои станут радостью, какой ты не знал в самые счастливые времена. Человек, рассуждающий как философ, вспомнит, насколько неважны все эти блага фортуны, на которые мудрый смотрит с величайшим презрением; тот, кто лишается их, сбрасывает скорее бесполезное и мучительное бремя, чем теряет драгоценную вещь; счастье же и высшее благо состоят только в добродетели и в дарах душевных; если бы ты об этом вспомнил, то при мысли о том, чего ты лишился, тебе бы показалось, что ты не потерял ничего, а только стал более легок, отбросил все ненужное, чтобы лучше пройти остаток своего пути.

Все это подлинные истины, и если бы души наши были чисты, как должны быть по закону разума, то сила их исцелила бы все наши горести, и мы всегда жили бы в этом мире довольные и счастливые. Я считаю не только достойными хвалы, но дивными и блаженными людей, которых эти созерцания настолько уводят от мира, что они не чувствуют его дел и не заботятся о них. Однако мне надо искать оправданий для людей, которым хрупкость человеческая не позволяет подняться так высоко и которые в минуту несчастья всегда помнят и чувствуют, что они люди; я хочу, конечно, чтобы ты дошел до совершенства, но признаюсь, что сам я от него далек, а потому, не желая подражать некоторым врагам, которые часто дают больному лекарства, которых сами не стали бы принимать, я буду говорить с тобой языком более низким и более отвечающим природе человека и мира.

Я убежден, что потеря высокого положения, данного тебе церковью, утрата наместничества Романьи и близости к папе не очень тебя огорчили и что на этот счет не приходится особенно тебя утешать. Это, конечно, не значит, что должности эти не имели того значения, о котором я говорил выше, но я не считаю тебя столь неблагоразумным и столь плохим наблюдателем мирских дел, чтобы ты сам не смотрел, на них, как на чужую собственность и как на вещи, которые в любую минуту можно было у тебя отнять. Простая перемена папской воли, которая могла произойти благодаря изменчивости его природы, переменам при дворе и многим другим случайным событиям, всегда могла тебя сместить, как бы твое положение ни казалось крепко; в лучшем случае ты терял это место после смерти папы, которая, как тебе было известно, могла наступить каждую минуту. Этому научила тебя уже смерть папы Льва, наступившая в разгаре счастья и побед, когда тебе казалось, что ты видишь какие-то плоды тяжелых трудом, понесенных тем летом для него. Если смерть этого папы была неожиданной и безвременной, то ты знал, что то же самое может случиться с другим. Поэтому ты мог, конечно, желать, чтобы жизнь папы и твое благосостояние, с ним связанное, длились как можно больше, но все же ты знал, что увековечить этого нельзя, что ты можешь легко в любое время потерять это положение и что ты при этом лишаешься не своей естественной собственности, а чего-то случайного и очень внешнего; я глубоко уверен, что тебя мучает и огорчает не это и что если бы ты не лишился еще чего-то другого, то забыл бы об этом через несколько дней и даже через несколько часов. Достойно, однако, хвалы и приносит великую честь твоей преданности то огорчение, которое ты почувствовал, когда дело папы так плачевно погибло, и, как ты сам мне много раз говорил, в каком бы ты ни был веселом состоянии духа и мысли, стоит тебе только представить себе его заточение, как радость прекращается и переходит в крайнюю печаль, и не оттого, что ты сам пострадал, а от мысли о таком несчастье, которое нельзя видеть без слез. И все же одно это не повергло бы тебя в это великое и непрестанное горе, в котором ты живешь, и ни мне, ни другим не пришлось бы тебя утешать. Ведь в главном это тебя не касается, и огорчение это в конце концов заняло бы в душе свое место, а через несколько недель боль бы улеглась: если огорченность происходит только от сострадания или от привязанности к страдающему, а не основана на интересе или на такой причине, которая с каждым днем давит на тебя сильнее иди острее дает себя чувствовать, она легко пропадает сама собой. Поэтому я повторяю, что скорбь твоя происходит от чего-то другого, а не от потери благ, которые получены тобой от других, вечными быть не могли, и час их утраты мог пробить всегда.

Итак, причина твоей печали заключается в бесчестии и ненависти сограждан, которую ты, как тебе кажется, на себя навлек, а также в том, что ты оказался сейчас в состоянии, несравнимом не то что с твоим положением в прежние годы, а с положением равных тебе в твоем отечестве; ты затронут в том, что было для тебя дорого, как жизнь; в том, что казалось твоим и должно было принадлежать тебе навеки.

Здесь утешение мое будет строиться на том, что, как бы долго ни суждено было длиться обстоятельствам, которые ты называешь несчастием, с тебя довольно знать, что все эти вины и грехи, приписываемые тебе, ложны, что ты до конца невинен, и совесть твоя чиста, как день. Ведь истина в том, что в этой войне и во всех делах, во главе которых ты стоял, ты был образцом честности во всем, что касалось денег общественных или частных, и про тебя смело можно сказать то, что Фукидид писал о Перикле, который, конечно, в отношении денег был безупречен, – наоборот, никогда еще не было человека, который бы с такой тщательностью, скупостью и ревностью боролся против ненужных трат, как ты; и тебе надо воздать двойную хвалу – не только потому, что дела, тебе подвластные, были сложны и обширны, но и потому, что никакой узды на тебе не было; средства эти целиком отданы были на твое усмотрение, никогда никто не проверял твоих отчетов, и к тебе, более чем к кому-либо другому, подходят слова апостола Павла: кто мог сделать и не сделал, кто мог преступить и не преступил. Так же далеко от правды обвинение, что ты разрешал грабежи наших владений, в чем ты невиновен ни по умыслу, ни но небрежности; наоборот, ты из сил выбивался, чтобы этого избежать, и действовал с такой горячностью, что навлек на себя ненависть, из-за которой тебе грозило почти неминуемое убийство.

Поделиться с друзьями: