Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Я знаю, что приезд мой сюда будет истолкован дурно, и это меня настолько заботит, что я не сделал бы этого, если бы мог найти другой способ жить; однако лишить себя всякой надежды и довести себя до нищенства казалось мне неблагоразумным; твердо решившись, как я это и выполню, никогда не вредить нашему городу ни делом, ни советом, я буду по крайней мере доволен тем, что совесть моя чиста. В этом будет у меня та удовлетворенность, что богу такое поведение мое будет тем угоднее, чем меньше у меня надежд извлечь из этого выгоду; ведь только то заслуживает названия доброго дела, что делается без другой цели, кроме мысли о добре и о доблести.

Обвинение [274]

Судьи, об одном только должны мы были молить бога и только одно могло быть полезно для республики, – это сразу же подтвердить на заметном примере новый закон об обвинениях [275] , принятый усилиями тех, кто так ревностно охраняет нашу свободу; случай сейчас так подходящ, что о большем нельзя было бы думать, и не может быть сомнения, что он дан указанием божественной воли, а не советом или делами людей. Глядя на то, как противились эти важные граждане, желавшие угнетать других, как они добивались отклонения такого святого закона, весь почти город, уже был уверен, что, если они, при всех своих ухищрениях, не смогли добиться у большинства народа провала закона, они будут добиваться того же окольными путями у немногих; они заранее делали все, чтобы исполнение закона осталось пустым звуком, старались настолько задобрить или запугать судей, чтобы они никогда не осудили никого из сильных людей. Не знаю, есть ли для республики что-нибудь более гибельное, и я горячо этому противился, – вернее, даже не я, а всевышний, бог всемогущий, явный покровитель нашего города; я задумал вызвать на суд, при несказанном восторге всего народа, не темного гражданина, обвиняемого в неведомых и легких ошибках, не человека столь незаметного, что осуждение его было бы бесполезно для республики, а мессера Франческо Гвиччардини, расхитителя общественных денег, грабителя ваших земель, человека презренной частной жизни, желающего возвращения Медичи, сторонника тирании, захватчика вашего дворца [276] , величайшего врага городской свободы, словом, виновного в столь тяжких, известных и ненавистных преступлениях, что оправдать его было бы невозможно; притом он настолько влиятелен, что осуждение его принесет величайшую пользу: оно вытравят из тела республики эту язву, и – что еще важнее – покажет пример; каждому станет ясно, что в новых судах истина, религия и строгость судей значат больше, чем страх иди подкуп.

274

Эти писания Гвиччардини датируются одними 1530 годом, другими, и повидимому более вероятно, осенью 1527 года, приблизительно одновременно с его письмом самому себе (Otetea, 266). Гвиччардини, в котором никогда не умирал адвокат, выбирает своеобразную форму собственной апологии в форме судебных претензий и использует ее с большим искусством, особенно обвинительную речь. Образ вождя, прирожденного повелителя, почти сверхчеловека, ярко выдвинут на фоне буржуазно-либерального негодования обвинителя, тщательно нанизывающего банальные аргументы в защиту демократии.

275

Закон об учреждении кварантии, чрезвычайного суда по политическим преступлениям, 16 июля 1526 года.

276

Имеется в виду первая попытка свержения Медичи 26 апреля 1527 года, устраненная дипломатическим вмешательством Гвиччардини. Второе восстание произошло уже после взятия Рима и пленения папы.

Если бы меня не побуждала любовь к республике, великое желание прочно обеспечить нашу свободу и сознание, что одна из живых ее основ – это ужас и огонь настоящего закона, будьте уверены, судьи, что мной не двигала бы никакая другая мысль, ведь, я не питаю к мессеру Франческо никакой личной вражды; наоборот, с молодых лет я с ним общался и был к нему расположен; мне не надо считаться с тем, что после этого обвинения я наживу множество врагов; всякому известно, что я от природы никогда не был склонен угнетать других и находить удовольствие в чужом несчастьи; я не надеюсь услышать особенные восхваления, если он будет осужден, так как преступления мессера Франческо настолько велики, опасны и очевидны, что это случится само собой без всякого искусства обвинителя, и меня порицали бы так же сильно, если бы он был оправдан; ведь в памяти людей все тяжелое хранится крепче, чем приятное, и если успеха нет, люди всегда больше смотрят да исход, чем на намеренье. Однако природа дела избавляет меня от этих страхов; ведь если бы мессер Франческо был виновен только в честолюбии и в том, что его злые замыслы угрожают свободе города, а в остальном жизнь его не была бы запятнана тягчайшими грехами, или, наоборот, если бы он был человек развратный, но не замышлял бы государственного переворота в республике, я думаю, что чистота его нравственности могла бы защитить его от обвинении в честолюбии, а если он не страшен свободе, то, для оправдания других его грехов, неумеренные старания и необычайные средства, к которым прибегают его друзья и родные, оказались бы сильнее справедливости. Однако в нем соединяется все, и притом так, что не легко различить, преобладает ли в нас страх или ненависть к нему; нет человека, который сомневался бы в осуждении с того дня, как он был вызван на суд. Начнем с его алчности, с грабежей и разорения страны, которое я покажу вам с такой наглядностью, что, если эти судьи и этот народ еще смогут тебя слушать, это будет более удивительно, чем, если весь город не вынесет таких преступлений, не допустит, чтобы среди нас завелась такая чума, яростно ворвется к тебе в дом и справедливо заставит тебя испытать в твоих дочерях и имуществе то зло, которое по твоей вине безвинно испытало столько людей.

Я говорю, что мессер Франческо Гвиччардини расхитил в этой войне несметные богатства, принадлежащие нашему городу; ради этого, он позволил нашим солдатам жить за счет страны, а это значит не что иное, как согласие его на то, чтобы солдаты воровали и грабили как враги [277] ; власть, данную ему для защиты и сохранения нашего государства, он употребил на то, чтобы отдать его в жертву. Верю, что он сделал то же самое во владениях церкви, но я не стану обвинять за несправедливости, причиненные другим, так как наши обиды столь велики, что у нас уйдет слишком много сил на то, чтобы почувствовать собственное несчастие. Я не клевещу и не говорю как обвинитель, потому что свидетелей здесь без конца, все ясно и ничего нельзя ни утаить, ни укрыть. Все это говорит не один человек, не два, не три, не четыре, не шесть, не десять, это говорят не подозрительные личности, не враги, не люди, которые могут безопасно на тебя клеветать; это говорят сто, двести, триста, пятьсот, тысяча человек; это говорит, в конце концов, целое войско, войско, облагодетельствованное тобой и тебе подчиненное, войско, которое не посмело бы обвинять тебя напрасно, которое в надежде на тебя скорее бы ложно тебя оправдало. Это говорят целые области, Романья, подчиненная нам, Муджелло, Казентино, Вальдицеза, Вальдарно, Ареццо, Кортона со своим округом, говорят все жители нашего города, деревни и предместья; это сказали бы птицы, камни и деревья, если бы они могли говорить, сказали бы наши стены и башни, слышавшие плач несчастных крестьян и крики маленьких детей.

277

Гвиччардини, всегда энергично и, повидимому, вполне основательно отвергавший это обвинение, дал в «Истории Италии» очень резкую характеристику грабежей, производимых итальянскими войсками в собственной стране: «Итальянские солдаты, не имевшие тех же причин грабить, как испанцы, потому что им хорошо платили, последовали их примеру и ни в чем им по части грабежей не уступали. К великому позору для войск нашего века, они не делали никакого различия между врагами и друзьями: люди, которым платили ради защиты страны, разгромили ее не меньше тех, кто получал деньги, чтобы ее разорять» (V, 369).

Сколько было допрошено ваших граждан – людей, весьма достойных доверия, которые показали, что не раз, не два, не три, а бесчисленное количество раз слышали, как ты говорил войску, что, если ему не платят, значит оно вольно жить чем хочет; однако по книгам, которые предъявил он сам, видно, что жалование войску посылалось каждый месяц. То же, что говорят ваши граждане, скажут и крестьяне, живущие в Кортоне и Романье, скажут аретинцы и все другие ваши подданные; я знаю, что жители Пьяченцы, Пармы, Болоньи и вся Романья говорят это о церкви; в этих местностях, как и в нашей стране, произошли бесконечные грабежи, много пожаров, немало убийств, изнасиловано бесчисленное множество женщин всякого возраста и состояния, старых, молодых, девочек и девушек, замужних и вдовых. Сколько ваших замков и земель разграблено с такой жестокостью, до которой не дошли бы враги!

Прошу народ слушать терпеливо и, внимая рассказу об этих бесчинствах, беззакониях и разорении вашем, прошу вас не поддаваться гневу и не побивать злодея камнями; будьте довольны тем, что дело находится здесь, что кара будет установлена судьями; может быть, было бы полезнее, больше отвечало бы достоинству города и внушило бы больше ужаса другим, если бы гнев народный уничтожил его еще до приговора, сжег бы его дом, растерзал бы его на страх потомкам в дверях этого дворца, значение которого он всячески подрывал; пусть это случилось бы здесь, у ног вот этой Юдифи [278] , чтобы одно и то же место хранило память о славе той, кто спас отечество, и о казни того, кто его угнетал; однако сейчас, когда дело уже началось, когда оно вынесено на суд, убивать мессера Франческо было бы дурным примером; пока дело слушается, пока оно перед судьями, прошу вас не мешайте ходу суда. Ваши судьи – люди разумные, гражданственные, честные, преданные нашей свободе в меру возможного; они не могут погрешить незнанием важности этого приговора, их не испугать пустыми угрозами, не подкупить ни просьбами, ни другими средствами; они знают вашу волю, – не надо бояться, что они откажут нам в правосудии, что они не подумают об общественном спасении; наконец, если у них нет недостатка в людях, кто стал бы обвинять; если у меня достаточно решимости для обвинения, то ни у вас, ни у республики не будет недостатка в судьях.

278

Статуя Донателло, стоящая в Лоджии Приоров.

Говорю вам снова, что из-за неслыханной жадности мессера Франческо разрушена ваша страна и множество других областей, всюду грабежи, пожары, насилие над женщинами и девушками, убийства, множество ваших крепостей разграблено вашими же солдатами с большей жестокостью, чем это сделали бы враги. Свидетели моих слов – Барберино, Борго Сан Лоренцо и Декомано. Свидетели этому Понтассиеве, Сан Кашяно, прекрасные и богатые местечки в Вальдарно, почти совсем такие, как города: свидетели – Фильине, Сан-Джованни и Монтеварки, разгромленные с такой безбожной яростью, что они могли позавидовать Латерине, Кварате, Киассе и другим местам, где были испанцы. Хуже, в сто раз хуже врагов поступали с нашими подданными наши же солдаты, для которых мы каждый месяц выдавали мессеру Франческо жалование; не говорю об истреблении хлебов, не говорю о том, как пьяные солдаты разбивали винные бочки и вино разливалась по подвалам, превратившимся в озера, не говорю о том, как они уводили скот на продажу в другие области, если не могли съесть его на месте, о том, как бесчисленное количество трупов животных валялось на полях и досталось на съедение волкам; обо всем этом я не говорю и не скорблю. Таковы уже военные вольности, что когда страна отдана на произвол солдат, то уничтожается не только все съестное, но и все, что вообще можно взять в рот; пусть по милости мессера Франческо у них будут все эти преимущества и даже большие; но по той же его милости ушли к ним вещи, движимое имущество наших вилл и дворцов, товары, которых было так много в этих землях, особенно в Вальдарно: ни в домах, ни в лавках, куда заглянули солдаты, не осталось ни одной вещи, которую можно было бы унести; говорили, что вещи даются в уплату жалования. Солдаты разбивали, разрушали и уничтожали не только все, что можно было взять с собой, но драгоценности и украшения ваших дворцов. А пожары, вспыхнувшие по всей стране? Повсюду поджоги домов, грохот разбитых вдребезги вещей, осады замков, не пожелавших открыть двери своих башен; солдаты являли образец жадности, разврата, жестокости, и это было для них тем легче, что никто не бежал, а все, или по крайней мере большая часть жителей, ждали их как друзей. Да и кто мог думать иначе о нашем же войске, во главе которого стоял наш гражданин. Кто бы мог помыслить, что рассадником этих злодейств окажется сын Пьеро Гвиччардини, что это ядовитое растение выросло от такого хорошего корня, что это сын примерного отца и такого доброго католика? Сколько женщин было изнасиловано, сколько мужчин избито и изранено, сколько уничтожено народу! Повсюду захвачены ваши крестьяне, ваши подданные, ваши управители поместий, которым пришлось откупаться и платить этот выкуп нашим же солдатам.

Но что же я оплакиваю участь крестьян и подданных? Слава богу, если бы зверство ими насытилось и ограничилось. Ваших граждан бросали в тюрьмы, вымогали с них деньги, подвергали их пыткам; так поступали с вашими гражданами, которые закладывали все свое добро, лишали себя сами последнего куска, чтобы платить повинности и налоги, только бы солдаты получали свое жалование; ведь обычно, когда граждане Флоренции ехали к войскам, их приветствовал и чествовал весь лагерь; теперь их убивали, хватали, вязали и мучили те же солдаты, для которых они собирали жалование, которых они сами призвали и поселили чуть не у себя дома. Спросите солдат, почему они истребили ваши хлеба, ваше вино, ваш скот, – они вам скажут, что им не платили, и значит им надо было жить тем, что попадется под руку; спросите их, зачем они громили и продавали вещи в домах и товары, зачем хватали людей в плен, – они вам скажут, что солдату нужна не одна еда и что все это позволил им мессер Франческо. Спросите их, почему они насиловали женщин, жгли дома, убивали людей, почему они разбили и уничтожили столько украшений, зачем натворили столько зла без малейшей пользы, – они ответят вам в один голос, что, видя, насколько в мессере Франческо нет ни уважения, ни жалости, ни преданности родине и своим гражданам, они считали, что должны их ненавидеть и смотреть на них, как на врагов, а потому, чем больше они делали им зла, тем больше надеялись сделать ему приятное. О, злодейство! О, неслыханное преступление! О, странное легкомыслие! О, невероятное терпение и мягкость флорентийского народа! Ты, мессер Франческо, натворивший столько бед, так жестоко и всеми возможными способами оскорбивший каждого, как гражданина и как частного человека, причинивший нам больше зла, чем нам когда-нибудь причиняли враги, отдавший нас на разгром, чтобы исторгнуть у нас деньги, убивший нас нашим же оружием, которое мы тебе вручили для нашей защиты, ты после этого смеешь возвращаться в город, приходить в синьорию, ежедневно с надменным видом показываться народу; когда тебя вызвали на суд, ты смеешь на него являться, смеешь надеяться на оправдание, а народ этот так мягок, добр и терпелив, что он не рвет тебя на части. Думаю, что у тебя бы нехватило духу появиться в Монтеварки или в Фильине; я вижу тебя каждый день во дворце и на площади, смотрю на тебя каждый день, как ты стоишь перед судьями с такой наглостью и бесстыдством, точно ты гражданин, а не жесточайший враг этого города, точно ты защитник отечества, а не преступнейший грабитель и разбойник, точно ты хранитель его свободы, а не ужасающий, вредоносный тиран.

Однако, судьи, не следует удивляться, что на лице человека, в котором обитает столько злодейства, нет даже краски стыда, что в нем нет ни малейшего признака духа скромного, чинного и умеренного, что он не похож на других; наоборот, надо было бы удивляться обратному, ибо разве может быть уважение и стыд там, где мы видим скопище самых страшных и вредных пороков; как говорят мудрецы, трудно человеку иметь одну добродетель, если в нем нет многих; так и порок редко бывает один, а чем грех больше, тем труднее ему обойтись без многих и дурных спутников. Когда я смотрю, какое множество зверских преступлений слилось в одном событии, я не могу найти слов, которые бы это выразили, не могу придумать для этого достаточной кары; ведь грех его не только в том, что он сделал, но не меньше и в том, что он допустил, а особенно в том, что было сделано по его приказу и поручению. Скажем ли мы, что он виновен в краже, так как расхитил деньги, назначенные на жалование? Остаются еще грабежи с насилием, совершенные солдатами на глазах у всех; остаются бесконечные изнасилования и убийства. Скажем ли мы, что он виновен в жадности? Ведь к этому присоединяется столько примеров разврата и жестокости; здесь же святотатство, потому что разграблены и осквернены церкви и священные места. Скажем ли мы, что в нем грех трехголовый, как говорят поэты о Цербере: разврат, жадность и жестокость? Сюда же прибавляется измена – безбожный и злодейский грабеж всей нашей страны, убийство стольких наших граждан, совершенное властью и оружием, данными тебе для их защиты. Скажем ли мы, что он отцеубийца? Ведь поругано не только отечество, но общее достояние и частное имущество, подданные, друзья, соседи. Нет достаточных слов, и ни Демосфен, ни Цицерон не сумели бы их найти; это преступление, у которого больше голов, чем у гидры, это чума, Это пламя, это огонь, это ад; преступление так велико, что топоры, виселицы и все наказания, которыми можно карать за другие грехи, – всего этого будет мало. А ты еще смеешь защищаться и хлопотать об оправдании?

Насколько было бы лучше и достойнее удалиться тебе от суда, не появляться больше здесь, не бередить жестоких ран, не уклоняться от приговора; ты показал бы этим, что не совсем еще погиб, что в тебе сохранился какой-то стыд, что в тебе еще шевелится совесть; если ты не можешь уменьшить кару, не старайся увеличить негодование, не возбуждай еще большей ненависти.

Зачем, спрашиваю я тебя, явился ты сюда защищаться, на что ты рассчитываешь? Может быть, ты надеешься на свое красноречие? Но преступления твои так велики, что их нельзя ни извинять, ни отрицать. Надеешься ли ты сослаться на какое-нибудь добро, которое ты сделал для этого города? Но ты образец зла, которое гражданин может сделать отечеству. Надеешься ли ты на нашу доброту, на мягкость нашего народа и судей? Но слишком свежи в памяти обиды, нанесенные тобой всему народу и каждому в отдельности; они так велики, что забыть их нельзя; простить тебя было бы делом слишком опасным и вредным. Ни среди судей, ни среди множества сбежавшихся сюда людей нет никого, кто бы не был жестоко оскорблен тобой или через тебя; у одного разграблено имущество, у другого сожжен дом, одного бросили в тюрьму, другого истязали; те, кто меньше пострадал, должны были заплатить такие налоги благодаря твоим грабежам и разбоям, что они лишены теперь необходимого или должны тратить средства, предназначенные на приданое дочерям, или вынуждены залезать в долги и обращаться к ростовщикам. Может быть, ты скажешь, что надеешься на свои деньги и средства? Я знаю: ты столько награбил, что мог бы подкупить десять судей и целых два города; но наша судьи слишком хороши, слишком любят свободу; они знают то, чего не знаешь ты, именно: насколько честь дороже денег. Надеешься ли ты их запугать? Я вижу твое надменное лицо, вижу, сколько в тебе гордости и гнева; ты, кажется, думаешь, что ведешь с собой войска, что мы все повергнуты в ужас, как бы ты не устроил нам второй погром. Я хорошо знаю, что ты этого хочешь, что ты к этому стремишься, но только время твое прошло; тебе приходится жить частным человеком, презираемым и ненавистным, бессильным и безвластным, на которого смотрят хуже, чем на зверя, и преследуют хуже гадюки; наконец, если бы все это можно было даже изменить, то судьи наши настолько смелы и мужественны, что, конечно, не преминут исполнить свой долг, так как поступить наоборот они могут только под страхом вечного позора. Надеешься ли ты на силу и влияние родни, на помощь множества друзей, на происки всех сторонников Медичи? Неужели ты не видишь, несчастный, что на эти деньги сейчас уже никого не купишь, что город свободен, а не под властью тиранов, что в нем господствуют законы и суд, а не частные вожделения, что друзья Медичи, стараясь за тебя, портят и вредят твоему делу; так свежа память о тех временах и злодействах, что родню твою, повинную в таком множестве жестоких преступлений, все ненавидят, и она не только не может тебе помочь, но если бы все Гвиччардини и Сальвиати были назначены судьями, они были бы вынуждены тебя осудить. На что же ты надеешься? Слушайте, ради бога, его превосходную защиту.

Он утверждает, что все деньги, истраченные в эту войну, шли через руки Алессандро дель Качча [279] и он их не поручал, а по книгам Алессандро ясно, что деньги тратились на солдат и прочие нужды, книгам же и бумагам надо верить больше, чем словам людей; лица, близко стоявшие к делу, достовернее тех, кто в нем не участвовал; конечно, это защита замечательная и достойная твоего бесстыдства, так как, если бы правда не открылась другими путями, я признаю, что пришлось бы верить книгам, и мы держались бы их не столько потому, что мы им верим, сколько по невозможности поступить иначе. Но там, где правда ясна до конца, где доказательства так очевидны, там не нужны мне его догадки. Я говорю, что мессер Франческо расхитил наши деньги, и в свидетели этого зову не одного, но двух и не десяток людей, а сотни и тысячи; это – свидетели всякого рода и состояния, принадлежащие к разным народам, свидетели, у которых нет интереса об этом говорить, а скорее они предпочли бы молчать; на противной стороне я вижу только одного свидетеля – Алессандро дель Качча. Кто получал наши деньги? Алессандро дель Качча. Кто говорит, что наши деньги истрачены правильно? Алессандро дель Качча. Кто говорит, что мессер Франческо денег не получал? Алессандро дель Качча. Кто вел эти книги, кто писал это евангелие? Алессандро дель Качча.

279

Алессандро дель Качча – главный казначей во время войны 1526 года.

Поделиться с друзьями: