Социалистический реализм сегодня
Шрифт:
Прочие известные новеллы Солженицына не обладают подобной символической силой. Однако в них столь же ясно — если не яснее — выражен тот факт, что писатель ищет путь к пониманию настоящего в прошлом. Наименее заметна эта обращенная в настоящее перспектива в великолепной новелле "Матренин двор". В ней Солженицын рисует забытую богом деревню, на жителей и образ жизни которой социализм и его сталинская форма оказали ничтожно малое воздействие. Новелла дает портрет старой женщины, которая много пережила и много выстрадала, которую часто обманывали и постоянно эксплуатировали, но которая не утратила глубокой внутренней доброты и душевной ясности. Мы видим здесь образец такого человека, человечность которого не может быть сломлена или искажена никакими силами. Портрет этот выполнен в духе великих традиций русского реализма. Однако у Солженицына имеет место лишь верность традиции, но не стилистическое подражание какому-либо мастеру. В других новеллах эта связь с лучшими русскими традициями также заметна. Так, структура новеллы "Один день Ивана Денисовича" строится на моральном сходстве и различии нескольких главных героев. Умный, умеющий действовать тактически, никогда не торгующий своим человеческим достоинством крестьянин резко отличается, с одной стороны, от горячего бывшего капитана, который рискует жизнью, не желая терпеть унижение, и, с другой стороны, от хитрого бригадира, который умело защищает интересы бригады перед начальством, но в то же время использует членов бригады для того, чтобы укрепить свое относительно привилегированное положение.
Более динамичен и гораздо более связан с проблематикой сталинской эпохи рассказ "Случай на станции Кречетовка", в фокусе которого находится вопрос об общественно-этическом явлении кризисного времени — "бдительности". Эта новелла, диалектически раскрывая две стороны медали, показывает, как рутинное воплощение сталинских лозунгов извращало любую подлинную жизненную проблему. Здесь также (типичный для новеллы прием) дается лишь единичный, частный конфликт и его конкретное решение; писатель ни слова не говорит о том, какое влияние данное решение окажет на дальнейшую — вплоть до сегодняшнего дня — жизнь действующих лиц. Однако конфликт этот таков, что связанное с ним противоречие несет в себе более серьезные последствия, чем об этом можно судить по самой новелле. Требование "бдительности", навязываемое людям, было острой проблемой не только в те, ставшие далекими, дни: последствия его ощущаются и сегодня, являясь такой силой, которая сформировала моральный облик очень многих людей. Рассказ о лагере с философской смелостью мог отказаться от показа всяческих перспектив, от всякого намека на настоящее — здесь же, в конце этой новеллы, писатель с намеренной и острой откровенностью спрашивает себя и нас: как решится этот вопрос в душе молодого, чистого сердцем офицера?
Этот тип новеллы, который и с художественной, и с формальной стороны так же оправдан, как и описанный выше, с еще большей интенсивностью представлен в последней работе Солженицына — рассказе "Для пользы дела", который в советской критике встретил и восторженное признание, и резкое осуждение. В этом рассказе писатель смело поднимает перчатку, которую сектанты бросили сторонникам прогрессивной литературы; он как бы откликается на требование изображать энтузиазм строящих социализм масс, имевший место и в эпоху "культа личности", "независимо" от него.
Речь идет о строительстве техникума в одном провинциальном городке; старое помещение было тесным, в нем невозможно разместить студентов, а власти, прибегая к бюрократическим уловкам, оттягивают строительство нового здания. Здесь, однако, существует сплоченный коллектив преподавателей и студентов, связанных подлинным взаимным доверием и дружбой; во время каникул они добровольно берут на себя львиную долю работ и к началу нового учебного года заканчивают строительство. Новелла живо и красочно изображает завершение работы, доверительные отношения преподавателей и студентов, откровенные споры, радость в надежде на более устроенную жизнь, созданную собственными руками. Но внезапно появляется правительственная комиссия и, более чем поверхностно осмотрев старое помещение, находит, что там "все в порядке", а новое помещение передает другому учреждению. Отчаянные усилия директора, которому хочет помочь доброжелательный работник из партийного аппарата, остаются, разумеется, безуспешными, борьба против бюрократического произвола аппарата, порожденного сталинской эпохой, совершенно тщетна, если даже речь идет о самой очевидной несправедливости.
Все это является убедительным опровержением сектантско-бюрократической легенды о подлинном, активном энтузиазме, якобы имевшем место в сталинскую эпоху. Что энтузиасты были всегда, не отрицает ни один разумный человек. Легенда начинается там, где утверждают, что социалистический энтузиазм расцветал рядом с "культом личности", не затронутый им и даже отчасти благодаря ему. Мы видим в рассказе Солженицына подобную вспышку энтузиазма — видим вместе с тем типичным исходом, который предуготовил для этой вспышки сталинский аппарат. На этом новелла кончается, как и другие произведения Солженицына, — кончается в тот момент, когда проблема встает перед нами во всей ее глубине. Рамки экстенсивности — это тоже типично для новеллы — и здесь узки: ни саботирование властями строительства, ни конечный произвольный акт аппарата не помогают конкретизировать описанный — разумеется, очень убедительный сам по себе — факт. Солженицыну и здесь удалось с помощью скупых и объективных изобразительных средств, исключающих всякое комментирование, показать типичность этого факта. Это, конечно, не только вопрос писательской техники, — эту важную задачу удалось осуществить только потому, что Солженицын всех своих героев и все ситуации — с помощью указанного изобразительного метода — представил как типические. Возникновение и внутренние перипетии бюрократической волокиты, личные карьеристские интересы, прячущиеся за ширмой "высокой" объективности "дела", — все это находится вне рамок новеллы. Правда, писатель очень выпукло дает фигуры бюрократов, прячущих свою бесчеловечность за ссылками на объективные причины, но не освещает их изнутри ни в общественном, ни в человеческом плане. Более индивидуализированным (разумеется, также в пределах этого новеллистического лаконизма) представляется воодушевление педагогов и студентов — настолько, что даже всплывающее иногда воспоминание о "коммунистических субботниках" времен гражданской войны не кажется пустой фразой. Однако концовка рассказа не производит впечатления внезапности (оправданной с точки зрения новеллистической формы): занавес падает сразу после изложения событий, а возникающие острые вопросы: как повлияли эти и подобные события и впечатления на преподавателей и студентов? как сформировали они их дальнейшую жизнь? какими людьми они стали сегодня? — остаются открытыми. Концовка рассказа способствует конкретизации проблемы лишь в том смысле, что заставляет тех, кто правильно прочитал рассказ, поставить эти вопросы перед собой. Таким образом, здесь снова возникает — в этом случае гораздо более конкретно — настойчивое указание на центральные проблемы сегодняшнего дня, проблемы, доставшиеся нам от сталинского прошлого; указание это является здесь более ясным, более острым, чем во всех предыдущих рассказах. Эта новелла, таким образом, не обладает такой внутренней завершенностью и совершенством, которые свойственны рассказу "Один день Ивана Денисовича", и поэтому в чисто художественном отношении стоит на более низком уровне. Но как попытка заглянуть в будущее рассказ "Для пользы дела" представляет собой существенный шаг вперед по сравнению с другими произведениями Солженицына.
4
Нельзя сказать заранее, чем завершится это развитие, сделает ли Солженицын или кто-либо другой следующие необходимые шаги. Ведь Солженицын — не единственный, кто исследует взаимосвязь вчерашнего и сегодняшнего дня. Достаточно, например, сослаться еще на В. Некрасова. К какому результату приведет попытка понять сегодняшний день через освещение сталинской эпохи, которая содержит в себе человеческую и этическую предысторию любой действующей сейчас личности, — этого пока никто сказать не может. Решающее слово в этом процессе будет принадлежать развитию самой общественной реальности, обновлению и укреплению социалистического сознания в социалистических странах, и прежде всего в Советском Союзе, в период, когда каждый марксист должен учитывать такую закономерность, как неравномерное развитие идеологии, и прежде всего литературы и искусства.
В наших рассуждениях мы вынуждены, таким образом, ограничиться выводом о невозможности обойти решение этой проблемы; вопросы "как?" и "что?" мы оставляем открытыми. Ясно одно: на пути развития социалистического реализма стоят серьезные препятствия и помехи. Прежде всего мы имеем в виду сопротивление тех, кто сохранил верность сталинскому учению, сталинским методам — или по крайней мере делает вид, что сохранил. Правда, открытая оппозиция всяческому обновлению была основательно подавлена в результате многих событий, но сторонники этой оппозиции научились в сталинской школе тактической ловкости, и разные косвенным путем созданные препятствия в определенных условиях могут нанести новым явлениям, часто еще лишенным внутренней уверенности, вреда больше, чем грубые административные меры в духе прежних времен (разумеется, и такие методы еще живут и могут принести много вреда).
С другой стороны, на пути литературы к новому качеству могут стоять, увлекая ее в ложном направлении, и выдвинувшиеся сегодня на первый план, пропитанные духовным провинциализмом дискуссии о модернизме. Мы уже не раз говорили о путях, на которых невозможно достичь существенных результатов, так как в художественном отношении решающую роль должно играть преодоление того — в самом широком смысле взятого — подхода к жизни, из которого исходит большинство стоящих на основе натурализма изобразительных методов. До тех пор, пока многие писатели следуют таким техническим решениям, очень легко может повториться описанная нами ситуация 30-х годов, чему будет способствовать и в определенной мере более гибкая деятельность сектантских последователей Сталина, которые, например, использовали дарреловский [1] стиль для того, чтобы отвлечь внимание от подлинных проблем эпохи. Разумеется, и в этой области имеются явления, к которым следует относиться серьезно. Сталинская эпоха во многих людях подорвала веру в социализм. Сомнения и разочарование, возникшие на этой почве, могут быть субъективно вполне искренними и откровенными, но в поисках своего выражения они легко могут привести художника к простому подражанию западным направлениям. И если даже с чисто художественной точки зрения такие произведения интересны, они все же не способны освободиться от печати эпигонства. Скажем, видений Кафки действительно выражали мрачную пустоту гитлеровской эпохи как нечто фатальное, но реально существующее; пустота же Беккета является бесцельной игрой, фикцией глубины, игрой, которая в исторической действительности не имеет никакого объективного соответствия. Я знаю: скепсис и пессимизм в интеллигентских кругах вот уже более ста лет считаются чертами более аристократическими, чем вера в великое дело прогресса человечества — если даже формы проявления этого прогресса пока что весьма проблематичны. Тем не менее слова Гёте при Вальми более ясно относятся к будущему, чем то, что женщины превращаются в гиен, и эти слова в произведении Гёте соотносятся с последним монологом Фауста. Шелли более оригинален и более долговечен, чем Шатобриан; Келлер больше почерпнул из 1848 года, чем Штифтер. Сегодня — в равной степени с точки зрения и мировой истории, и мировой литературы — все зависит прежде всего от тех, для кого сталинская эпоха послужила стимулом, чтобы углубить и осовременить свои социалистические убеждения. Те же, пусть самые честные и самые талантливые, кто утратил эти убеждения и, следуя в хвосте западных направлений, тщится создать нечто "необычное", — со временем, с развитием пока скрытых, пока что грядущих сил будут выглядеть как заурядные эпигоны.
Повторяю: у меня нет намерения снова поднимать вопрос об авангардизме. Мы знаем, что такие писатели, как Брехт, поздний Томас Вулф, Эльза Моранте, Генрих Бёлль и другие, создали важные, своеобразные и, насколько можно судить, долговечные произведения. Речь здесь идет лишь о том, что если разочарование в социализме встретится со стилевыми формами западного скепсиса, то из этого в конечном счете родится лишь эпигонство. Излишне, пожалуй, повторять, что честные люди свое разочарование в старой жизненной форме могут преодолеть, пересмотреть лишь в практике, в своей собственной жизни, сопоставляя ее с общественно-исторической действительностью. Литературные аргументы и дискуссии здесь неминуемо останутся безрезультатными, а административные меры приведут лишь к тому, что еще более утвердят тягу к модным течениям как искусству избранных и еще более оттолкнут от социализма тех, кто искренне ищет дорогу к нему.
Солженицыну и ему подобным всегда чуждо такое формальное экспериментаторство. В человеческом и философском, социальном и художественном смыслах они пытаются переделать себя применительно к действительности, которая всегда была исходной почвой для подлинного обновления формы искусства. Такой вывод позволяют сделать все произведения Солженицына, и нетрудно установить, как тесно они связаны с проблемами подлинного обновления марксизма. Все дальнейшие попытки судить о стиле грядущей эпохи, пытающиеся предварить будущее, будут представлять собой в теоретическом отношении пустую схоластику, а в художественном отношении — критику любой ценой всего существующего. Если сегодня что-либо уже является несомненным, то это следующее: будущая большая литература социализма, находящегося сегодня в стадии обновления, ни в коем случае не может быть — в главнейших, решающих вопросах формы — простым продолжением первого взлета литературы 20-х годов или возвращением к этому периоду. Потому что с тех пор коренным образом изменилась природа конфликтов, изменилось качественное своеобразие людей и их отношение друг к другу. Каждый подлинный стиль строится на том, что писатели подмечают в жизни такие специфические формы движения и структуры, которые наилучшим образом характеризуют эту жизнь; только ц этом случае писатели способны — в этом и проявляется подлинная оригинальность — найти адекватную форму отражения всех структур, такую форму, в которой должным образом будут выражены самые глубокие и самые характерные черты.
Писатели 20-х годов изображали бурный переход от капиталистического общества к социалистическому. Люди стояли лицом к лицу с драматическими проблемами, должны были сами выбирать, куда идти, и нередко — часто весьма драматическим образом — им приходилось переходить из одного социального класса в другой. Такие и подобные жизненные факты определили стиль социалистического реализма 20-х годов. Структура и динамика нынешних конфликтов имеет совсем другую природу. Внешние драматические конфликты являются сегодня редчайшим исключением. Поверхность общественной жизни как будто бы очень слабо меняется на протяжении долгого времени, видимые изменения происходят медленно, постепенно. Однако во внутренней жизни людей уже в течение десятилетий происходят коренные изменения, которые, естественно, и сейчас влияют на поверхность общественной жизни, а позже, в процессе формирования нового жизненного уклада, станут играть все более важную роль. Акцент, однако, и в прошлом, и в будущем перемещается на внутреннюю, нравственную жизнь, на этические проблемы, которые иногда едва заметны на поверхности. Было бы ошибкой видеть в этой гегемонии внутренней жизни в искусстве аналогию некоторым западным направлениям, в которых кажущаяся абсолютной власть отчуждения вызывает по видимости ничем не ограниченную, а в действительности беспомощную духовную деятельность. Мы здесь говорим не о такой лже-деятельности, а о цепи внутренних решений, подавляющая часть которых не может или лишь в исключительных случаях может вылиться — по крайней мере на данном этапе — в видимое действие. Сущность их, однако, — это драматическая ситуация, которая часто перерастает в трагедию.