Содержание
Шрифт:
наш единственный портретный сеанс. Нужен был хотя бы
минимальный материал, сделанный с натуры, а сам портрет я
собиралась писать там, где временно остановилась.
Александр Лазаревич немножко нервничал. Он сомневался, что
правильно одет и хорошо причесан. На нем была рубашка, а
сверху теплая шерстяная кофта. Отросшие пряди легких белых
волос колыхались вокруг головы, словно тонкие перья. Я
заверила, что все прекрасно. Он был таким, каким мог быть
только он - это все, что было нужно.
Сеанс проходил в его комнате. Я усадила его на середину, против
окна. Мы почти не разговаривали. Постепенно он перестал
смущаться и почувствовал себя свободнее. Позировал он
добросовестно, стараясь не двигаться, хотя я разрешила и
шевелиться, и даже говорить. Он сидел тихо, чуть покачиваясь,
иногда улыбка - задумчивая, печальная – появлялась на его лице.
Вообще-то меня, как художника, давно интересуют
исключительно музыканты, причем музыканты в действии – во
ВЗАИМОдействии с инструментом. Обязательность присутствия
в картине музыкальных атрибутов не просто указывает на
профессиональную принадлежность, но задает особое смысловое
направление, многослойность содержания. Музыкант с
инструментом сам превращается в инструмент.
Здесь все обстояло иначе. Человеческая, композиторская природа
Александра Лазаревича, виртуозно отточенная работой сознания
и органично проявленная во вне, обладала такой
самодостаточной музыкальной выразительностью, что любое
дополнение выглядело бы натяжкой. Он был сам – прекрасной
работы музыкальный инструмент, чуткий, тонкий, богатый
обертонами.
Я успела сделать несколько набросков углем, и мы прервали
работу: Александр Лазаревич утомился, я и сама чувствовала
обморочную слабость. Решили, что продолжим в другой раз,
однако, удобного случая для этого так и не нашлось, и мне
пришлось довольствоваться своими первоначальными
прикидками.
* * *
Я приколола наброски к стене, водрузила на мольберт
заготовленный холст на подрамнике и довольно бодро
приступила к делу. Тогда мне и в голову не приходило, что эта
желанная работа может обернуться длительной пыткой.
На то, чтобы написать портрет, ушло почти четыре месяца – это
вместо какой-то пары недель, как я предполагала. И все это
долгое время меня не оставляло удручающее чувство
собственного бессилия. Ну как, скажите на милость,
материализовать тонкую душевную отточенность с ее опасной
хрупкостью и, одновременно, несокрушимой стойкостью?
* * *
Всякая живописная, художественная дерзость была здесь
бесполезна и неоправданна. Меня поработило мое же
благоговение перед совершенством реального образа, полного
высокого очарования: как бы полностью изжитое тело и почти
один обнаженный дух. Живая волшебная субстанция: смесь
умудренности и наивности, искушенности и чистоты,
доверчивости и язвительности, мягкости и беспощадности.
Казалось, невозможно избежать огрубления, обобщения, которые
в этом случае были равносильны варварству, даже кощунству. Я
хорошо сознавала, что изображение полностью удовлетворяло бы
меня, только если бы оно могло само, своей волей проявиться на
холсте, сохранив живую трепетность модели. Моя же задача
состояла лишь в том, чтобы дать этому осуществиться, по
возможности не препятствуя таинственному процессу.
Когда приходится иметь дело с натурой, я всегда иду от
сущности, от внутренней основы – ей надлежит покорить,
пленить меня настолько, чтобы пульсация ее жизни сделалась для
меня осязаемой, как моя собственная.
Принявшись за портрет, я сразу оказалась в тупике. Малейшее
прикосновение кисти моментально меняло всю картину, лицо на
холсте претерпевало невероятные превращения. Их
контрастность обескураживала. Я начала бояться своевольного
изображения. Оно отказывалось слушаться, оно хотело жить
своей собственной жизнью, полной капризов и причуд. Лицо
внезапно становилось сердитым или почти бессмысленным, а
порой вдруг приобретало плоское обывательское выражение. На
нем попеременно проявлялись подавленность, страх и, наоборот,
надменность и самодовольство.
Часами я затравленно кружила вокруг мольберта, не в силах что-
либо предпринять. Лицо с портрета преследовало меня, как
кошмар, где бы я ни находилась. Оно проживало самые
противоречивые фазы. Живость, усталость, любопытство,
неприязнь, насмешка, равнодушие – и безграничная скорбь. Мне
никак не удавалось его усмирить, оно прятало как раз то, что я
искала с отчаянным упорством. Это становилось совершенно
невыносимым, временами я начинала ненавидеть портрет – за его
власть надо мной, за неповиновение, наводившее на мысли о
колдовстве или порче.
Мольберт стоял в комнате, наискосок от входа, прямо под
дурацкой люстрой – свет был плоский, невыразительный и очень
неудобный. В прихожей, куда выходила дверь, висело на стене
зеркало. Как-то, собравшись на улицу и одевшись, я подошла к
зеркалу и содрогнулась от ужаса, увидев отражение портрета за
распахнутой дверью – это был полный провал. Меня подмывало
подойти к телефону и одним звонком прекратить пытку,
сообщив, что портрет не удался, и я оставляю всякие дальнейшие
попытки. Уверена, ко мне никто не стал бы относиться хуже!
Так или иначе, зловредному розыгрышу пора было положить
конец. Я не могла больше решать этот ребус в одиночку. Портрет
надо было спасать.
* * *