Сохрани мою речь навсегда… Стихотворения. Проза
Шрифт:
Такое осознание языка и своей причастности к нему придавало ОМ и его друзьям чувство собственной значительности в революционную эпоху. Страдания, пережитые «людьми слова» (по ассоциации упоминается «Charogne» Бодлера), стали для них тем искуплением, той гарантией внутренней свободы, о которой шла речь в «Скрябине и христианстве»: культура стала церковью, произошло отделение церкви-культуры от государства… и т. д. Культура облагодатствована и вечна, а государство безблагодатно и ждет гибели от хищного времени (ссылка на предсмертные стихи Державина – см. «Девятнадцатый век»). Поэтому государство должно прийти на поклон к духовным ценностям – держать их для совета, как средневековые князья для совета держали монастыри. Это основная мысль статьи Слово и культура. Она перекрещивается с другой мыслью: течение времени циклично (мысль Ницше), современная культурная разруха – не конец, а начало нового цикла, «всё повторится снова» («Tristia») – и Катулл (цит. ст. 46), и Овидий (цит. Trist. I, 3), и Пушкин (цит. «Цыганы»), сплавляясь в удивительную простоту не ученого Верхарна, а детского Верлена (Ecoutez la chanson grise… – контаминация строчек Верлена «Ecoutez la chanson bien douce…» и «Rien de plus cher que la chanson grise…» подчеркивает образ синтетического поэта). Диктовать направление этому будущему развитию поэзии – самоубийство по расчету: слово с его внутренней свободой само себе хозяин (блуждает… как душа вокруг брошенного… тела – образ из Тютчева). Концовка статьи (причина революции – голод в междупланетных пространствах) – неожиданная мысль из космологических фантазий Г. Гюрджиева (1877–1949): творение Луны еще не закончено, и оно питается живой энергией, освобождающейся при массовых смертях на Земле (войнах, революциях). Еще конкретнее оптимистический взгляд на облагораживающую роль интеллигенции в революцию выражен в статье Государство и ритм [90] : осенью 1918 г. ОМ заведовал в Наркомпросе подотделом эстетического воспитания и учреждал Институт ритмического воспитания по модной системе Ж. Далькроза (1865–1950, работал в Базеле, потом в Хеллерау близ Дрездена, потом в Женеве), видя в ней воплощение грядущего эстетического коллективизма.
90
См. О. Мандельштам. Стихотворения. Проза. // Рипол Классик. М., 2001, стр. 627.
В международный масштаб это ощущение перестройки мира переносится в статье Пшеница человеческая (тот же гюрджиевский образ, наслаивающийся на старую поговорку «перемелется – мука будет»): в эпоху разрухи главное – не политика, а экономика с ее пафосом всемирной домашности («благословен кремневый топор классовой борьбы», движимый не политическими, а экономическими интересами – за словом «кремневый» просвечивает слово «кремлевский»). Этот пафос не знает политических границ (скомпрометированных мировой войной), разрозненные люди-зерна смалываются в муку и спекаются в хлеб, единый для всей Европы – большой народности. Россия, для которой ощущение Европы едино и не дробится на ощущения мелких государств, может сыграть в этом объединяющем движении особенную роль (мысль от позднего Чаадаева). Концовочный символ – с картины Серова «Похищение Европы»: божественный бык несет Европу к вселенскому единству, к интернационалу. Цитаты – из второй сцены «Фауста», из оды 1747 г. Ломоносова, из стих. «Над виноградными холмами…» Тютчева.
Отмежевание от прошлого четче всего выражено в статье Кровавая мистерия 9-го января (написанной к очередной годовщине Кровавого воскресенья) с ее характерной эстетической терминологией (трагедия, мистерия) и оправданием будущего цареубийства: нельзя жить, если не будет убит царь. Описание событий неточно: по крайней мере, три рабочие колонны достигли Дворцовой площади и были расстреляны почти перед Зимним дворцом; историк Е. В. Тарле (1875–1955) получил шрам не тогда, а во время демонстрации 17 октября. Мужичонка в далекой Сибири – Г. Распутин.
Предостережение относительно будущего – в статье Девятнадцатый век: он бездеятелен, пассивен, всеприемлющ, довольствуется познанием там, где нужно дело. ОМ называет это буддизмом (от статьи А. И. Герцена «Буддизм в науке») и противопоставляет XVIII веку с его рационализмом (Энциклопедии скептический причет – из «К вельможе» Пушкина), утилитаризмом (цит. из «Письма о пользе стекла» Ломоносова), богоборчеством (Лук звенит… – начало пушкинской эпиграммы) и даже фуриями революции. В пещере пустой… – цитата из «Молчания» Верлена в пер. Ф. Сологуба. Танка – классическая форма японской поэзии, пятистишие, изображающее мгновенное впечатление и душевное состояние. Характерно, что к «буддизму» ОМ относит и теорию прогресса, поскольку он представляется стихийным, а не творческим; аптекарь Томе – мещанин-позитивист из «Бовари» Флобера. Отталкивание от такого XIX в. необходимо (Толстой, Роллан – ср. статью «Конец романа»), но может быть опасно: реакцией на него может стать чувство тоталитарного единства, исключительности и нетерпимости (ассирийская тьма – цитата из собственного стих. «Ветер нам утешенье принес…»). Этот новый жестоковыйный век должен быть гуманизирован наследниками культуры, опирающимися на просветительство XVIII в. (Скрытая полемика с Блоком, приветствовавшим «Крушение гуманизма».) Еще прямее об этом – Гуманизм и современность (год спустя), где восстанавливается понятие социальной архитектуры (из «Франсуа Виллона»), человечной или бесчеловечной, как восточные деспотии; цель ее – добиться всемирной домашности (из «Пшеницы человеческой») для человека в мировом масштабе. Чтобы эта архитектура была человечной, потребны гуманистические ценности – в наше тревожное время они скрыты от глаз, как клад в земле, а по рукам ходят лишь бумажные идеи, но именно золотой запас этих ценностей обеспечивает современную жизнь и когда-нибудь выйдет на свет.
Развитие мысли статьи «Слово и культура» о том, что будущее принадлежит поэтике, органически вырастающей из слова, а не насилующей слово, разворачивается в серии статей 1922–1923 гг. В Заметках о поэзии это противоположность поэтики мирской и интеллигентской («византийской»); в частности, богатой и скудословной (выпад против «Пламенного круга» Ф. Сологуба, а в ранней редакции статьи – даже против «паркетного столпничества» Ахматовой), национальной и чужеязычной (ср. «Слаще пенья итальянской речи…» в «Чуть мерцает…»): Давайте нам «Библию для мирян» – значит «написанную на родном, а не на латинском языке»: в первую очередь в памяти ОМ, конечно, немецкий перевод Библии Лютера нач. XVI в. Два пути к национальной речи – это Хлебников, идущий от корней ее в обход поверхностных наносов, и Пастернак, продолжающий «домашнюю» стихийность Фета без оглядки на условную поэтичность. Нике в концовке статьи – знаменитая статуя летящей богини Победы. В Письме о русской поэзии таким же образом противопоставляется экстенсивная поэтика символизма и интенсивная – органической поэзии: символизм обвиняется в непосильно торопливом безразборном присвоении западной культуры (а имажинизм – в таком же присвоении одного из элементов этой культуры – метафоры). Им противопоставляются Блок, осваивавший Запад спокойно и естественно, не теряя русской домашности (М. Гарциа – испанский певец сер. XIX в.), Анненский, освоивший античность, но не впустивший ее, чужеродную, в свою оригинальную лирику, а за ними Кузмин, Клюев и Ахматова с их прочными корнями в русской классике. В статье Литературная Москва экстенсивная поэтика, в свою очередь, раздваивается на изобретенье и воспоминанье: первое, у футуристов («МАФ»), бесплодно, потому что не дает приращенья ‹энергии›, как естественная иррациональная поэзия, а только тратит ее (попутно – колкость о Маяковском, превращающемся в пародию на себя; его выступления с «чисткой поэзии» в Политехническом музее – январь – февраль 1922); второе, у неоклассиков, вырождается в эпигонство «Лирического круга» (группа во главе с А. Эфросом, издавшая в 1922 г. одноименный альманах, где и сам ОМ напечатал два стихотворения). Вне этого раздвоения ОМ по-прежнему с надеждой ставит Б. Пастернака. Женская поэзия 1922 г. – «Версты» М. Цветаевой, «Крылатый гость» А. Радловой, «Розы Пиэрии» С. Парнок; А. Адалис печаталась лишь в периодике. Миф об Изиде рассказывал, как она собирала растерзанные члены своего мужа и брата Озириса, но не могла найти его детородный член, чтобы родить от него сына. Ф. Я. Долидзе – деятельный в 1910–1920-х гг. импресарио. Наиболее пространно (с некоторыми повторениями) вся эта панорама современной русской поэзии обрисована в статье Буря и натиск (заглавие – от Sturm und Drang, немецкого новаторского литературного подъема второй половины XVIII в.). Здесь примечательно открытое причисление акмеистов к младшим символистам, важное различение понятий прошлое и вчерашний день, высокая оценка Вяч. Иванова и Ф. Сологуба, определение Ахматовой как вульгаризации Анненского, определение Хлебникова легкая поэтическая болтовня и пр. «Новый Ролла» – поэма Кузмина, заглавием отсылающая к поэме «Ролла» Мюссе; Ф. Коппе, французский парнасец-реалист, назван как образец невысокопробной поэзии на темы прозы.
Блок – важнейшее мерило русской поэзии, поэтому ему посвящена отдельная статья Барсучья нора [91] (первый вариант которой был напечатан к годовщине со дня смерти поэта), выводящая его из домашнего периода русской истории (Аполлон Григорьев, Костомаров, Соловьев, Ключевский) как просвещенного консерватора, интенсивно обогащающего свою поэзию, но ни с чем не порывающего, вплоть до монументальной частушки «Двенадцати», – в противоположность «конквистадорству» других символистов. Понять и оценить это можно только научным взглядом, отсюда добрые слова о научных работах В. Жирмунского («Поэзия Александра Блока») и Б. Эйхенбаума («Судьба Блока») и осуждение публицистических статей Р. В. Иванова-Разумника, лирических эссе Ю. И. Айхенвальда и честных воспоминаний В. А. Зоргенфрея. (Ср. высокую оценку речи и статьи И. А. Аксенова о В. Хлебникове в «Союзе Поэтов» и в «Печати и революции», 1921, № 3, – в статье «Литературная Москва». Любовь, которая движет… – последний стих «Комедии» Данте. Это же требование научного подхода, а не критического высокомерия, – в статье Выпад (поставленной в сб. «О поэзии» на программное второе место) с ее неожиданной апологией родового символического лона и обличением полуобразованной интеллигентской массы, лишившейся чувства языка. (Профессор N – Д. Н. Овсянико-Куликовский, 1853–1920, – автор «Истории русской интеллигенции», I–III, где персонажи русской классической литературы рассматривались «как живые люди».) Портрет этой «полуобразованной массы», загораживающей путь настоящему читателю, – в статье Армия поэтов (с воспоминанием о 1919–1920 гг., когда из-за недостатка типографской бумаги стихи читались в «Кафе поэтов» у футуристов, в «Стойле Пегаса» у имажинистов и т. д.). В. Каверин вспоминал, как ОМ сурово отговаривал его писать стихи точно такими же доводами.
91
В книгу включена статья «А. Блок» [439].
Эпоха поэзии ощутимо для всех кончалась и подводила свои итоги; шли споры, какой должна была стать приближающаяся эпоха прозы. ОМ участвовал в этих спорах двумя статьями. Предпоследним словом русской прозы был выродившийся реализм, для всех ассоциировавшийся с горьковскими альманахами изд. «Знание»; последним словом – символистская проза, достигшая вершин в «Петербурге» А. Белого (1913). Вторая часть статьи Литературная Москва, «Рождение фабулы» [с. 530–535], выражала общее отвращение к обеим этим формам за их бесфабульность («Хорошая, интересная фабула – это признак уважения писателя к своему герою», – писал ОМ в «Письме тов. Кочину», 1929) и вводила различие понятий быт («мертвая фабула, гниющий сюжет») и фольклор («рождающийся сюжет»): первый нов только для иностранца, второй – для русского читателя. Молодых беллетристов, чутких к свежему предфабульному материалу, ОМ без разбора называет «Серапионовыми братьями», причисляя к ним не только К. Федина и Н. Никитина, но и Б. Пильняка, и В. Лидина, и молодого М. Козырева, и старого М. Пришвина. Разговор дьякона – эпизод из повести Пильняка «Метель». «Кармен» Мериме на самом деле написана в 1845 г.; эпод – финальная часть хора в греческой трагедии. Заключительная цитата о жаворонке – из Тютчева («Вечер мглистый и ненастный…»). Статья Конец романа делает дальнейший вывод: фабула, сцепление событий, мотивированных в наши дни лишь внешними социальными силами, заслоняет в романе героя с его внутренними мотивировками поступков, роман перестает быть биографией, а герой – организующим центром романа: роман возвращается к своим истокам и мысль прозаика векшей растекается по древу истории (образ из «Слова о полку Игореве»). Опытом прозы такого рода у самого ОМ стала «Египетская марка». «Для романа нужна по крайней мере каторга Достоевского или десятины Льва Толстого», – говорил он Ахматовой.
Основная мысль «Конца романа» – «Ныне европейцы выброшены из своих биографий, как шары из биллиардных луз…» – неожиданно оживает через шесть лет, в 1928 г., применительно к собственной судьбе: в заметке Поэт о себе [92] ОМ благодарит революцию за то, что она «отняла у него биографию». Эта заметка была ответом на запоздало-юбилейную анкету «Советский писатель и Октябрь» с вопросами о том, что сделала революция для писателя и что должен сделать писатель для революции. Это – точное и трезвое определение поэтом своего места в новой культуре; после этого ОМ почти перестает выступать как критик.
92
См. О. Мандельштам. Стихотворения. Проза. // Рипол Классик. М., 2001, стр. 643.
РАЗГОВОР О ДАНТЕ. Очерк написан весной 1933 г. в Старом Крыму и в Коктебеле. «Осип весь горел Дантом, он только что выучил итальянский язык. Читал «Божественную комедию» днем и ночью», – вспоминала Ахматова. Что Данте – лишь повод, а цель очерка – идеальное изображение поэтического творчества в представлении самого ОМ, было ясно уже первым читателям: «занимаюсь «Разговором о Данте» (собственно, «о Мандельштаме», т. е. Данта там нет, – очень мало, если есть)», – писал С. Рудаков 22 марта 1936. ОМ пытался напечатать «Разговор» и в журнале, и отдельной книгой, но безуспешно.
«Разговор» представляет собой самое полное описание поэзии как живого организма (а не как механической организации) – тема, волновавшая ОМ еще с «Утра акмеизма» и «О природе слова». Теснее всего «Разговор» связан с размышлениями ОМ на естественно-научные темы («Вокруг натуралистов», «Ламарк» и особенно «Восьмистишия»). ОМ стремится представить творчество, порождающее художественные произведения, как такой же волевой процесс, «формообразующий порыв», каким образуются, по Ламарку, новые органы у живых существ. Поэзия есть динамический процесс, а не статический результат, – эта мысль проходит через все 11 глав очерка. (1) В поэзии важно только исполняющее понимание… Семантическая удовлетворенность равна чувству исполненного приказа (ср. в «Восьмистишиях»: «Как будто в руку вложена записка, и на нее немедленно ответь»). Приказ воли задает непрерывно меняющийся образ-орудие (внутренний образ стиха), а оно, реализуясь в пассивном словесном материале, дает застывший образ-пересказ (внешний образ стиха; сравнение с статическими кадрами кино – от Бергсона), в котором поэзия и не ночевала (выражение Тургенева о стихах Некрасова). Так, орнамент есть образ-орудие, а узор – образ-пересказ. Образ-орудие физически порождается движениями речевого аппарата (как у ребенка; дадаизм – левое поэтическое движение, ориентирующееся на детскую заумь, – эта же тема продолжается в гл. 8). (2) Точно так же ритм стиха физически порождается походкой, а композиция стиха – не накоплением, а сменой образов (ср. учение Тынянова о «сукцессивности» восприятия), динамически перекликающихся, как звуки в органе или пласты горных пород, а поэтому многозначных (после отработавшего образа – тени сизые смесились, цитата из Тютчева). (3) Сравнения у Данте не пассивно иллюстрируют готовый образ, а придают ему новую тягу («само бытие есть сравнение», – пишет ОМ в набросках «Разговора»; тринадцатитысячегранник – в «Комедии» 14 233 стиха). (4) Быстрая смена пестрых образов подобна разве что полету самолетов, на лету испускающих из себя новые и новые самолеты. (Похожим образом разлетающихся и вновь взрывающихся осколков снаряда А. Бергсон иллюстрировал, что такое «жизненный порыв».) Движение мысли не укладывается в застывший синтаксис, а перехлестывает его; оно несет в себе инерцию черновиков, которой нет конца, – в искусстве нет готовых вещей. (Сближение далековатых понятий – мысль из «Риторики» Ломоносова; уступчивость речи русской – из стих. М. Цветаевой «Над синевою подмосковных рощ…») (6) Дирижерская палочка нашего понимания (ср. «Вокруг натуралистов») извлекает из Данте черты современного, даже экспериментаторского мышления – но и тут он прежде всего деятель, а не маститый учитель за кирпотинским табльдотом (В. В. Кирпотин – официозный советский литературовед; библейская генетика – от «Genesis», названия Книги Бытия; Как океан объемлет шар земной – начало стих. Тютчева). (7) Так рассказ об Уголино структурой напоминает будущую балладу, а тоном будущую виолончель. (8–9) Мир Данте – научно переживаемый, а не пассивно созерцаемый, для воздействия его звукописи на психологию читающего еще нет науки (живопись, удлиняющая тела лошадей… – импрессионизм Дега; атараксия – «бестревожность», философский термин), (10) для воздействия его каллиграфичности – тоже (incroyables’и в красных жилетах – имеется в виду Т. Готье). (11) Как камень отлагает в себе природу разных тысячелетий, так Данте сводит в единую всевременность культуру разных столетий (Новалис – «Гейнрих фон Офтердинген», I, 5; Лукиан назван по ошибке вместо римского поэта Лукана, «Ад», IV; альциона… за батюшковским кораблем – из стих. «Тень друга»; глоссолалия – букв. «словоизлияние»). Заключение: изучению подлежит не застывший текст, а лежащее за ним формообразование и затем – порывообразование. Культ Данте-мистика, скульптурно-бескрасочного или таинственно-коричневого героя французских гравюр Г. Доре и стихов Блока про Тень Данта («Равенна») (гл. 4) – вульгаризация. На этот пласт поэтической характеристики Данте бегло накладывается пласт социальной его характеристики как разночинца своего времени (гл. 2), что также было важно для ОМ.
Большинство цитат из Данте ОМ дает в подлиннике и в своем переводе или пересказе, со ссылками. Цитаты, приводимые ОМ только в своем переводе, взяты из следующих мест: (гл. 1) Эти обнаженные и лоснящиеся борцы… – «Ад», XVI, 22–24; …меньше, чем мигание ресницы – «Чистилище», XI, 103–108; (гл. 2) Он отвернулся и показался… – «Ад», XV, 121–124 (ср. «Вы помните, как бегуны…»); Теперь мы вступили… – «Ад», Х, 1–3;…Этот люд, уложенный… – «Ад», X, 7–8: Я пригвоздил к нему свой взгляд… – «Ад», X, 34–36; Кто были твои предки? – «Ад», X, 42; «О тосканец, путешествующий живьем…» – «Ад», X, 22–27; (гл. 3) …вышел весь материал – «Рай», XXXII, 140–141; (гл. 4) Спускайся широкими и плавными кругами… – «Ад», XVII, 98–99; (гл. 5) Неужели мы рождены… – «Ад», XXVI, 112–120; (гл. 6) «экзамен бакалавров» – «Рай», XIV; эксперимент со свечой – «Рай», II, 97–105; (гл. 7) …если ты не заплачешь сейчас… «Ад», XXXIII, 42; (гл. 8) Работая зубами на манер челюстей кузнечика (обмолвка ОМ: в подлиннике: аиста) – «Ад», XXXII, 36; Тот самый знаменитый удар… – «Ад», XXXII, 61–62, 120; Подобно тому, как голодный… – «Ад», XXXII, 127–129; (гл. 11) …Вот, вот, посмотрите… – «Чистилище», VI, 17–22 (смысл: пизанец Марцукко и француз Пьетро делла Брочья, погибший от женской руки Марии Брабантской, на самом деле не были современниками).