Соленая Падь
Шрифт:
Кто-то засмеялся, главком сердито оглянулся на этот смех, еще проговорил, подумав:
– Хотя, сказать по правде, это не сильно нам удается, потому что у каждого комиссара имеются свои люди, они своевременно оповещают о приближении представителей центральной власти, и он тоже своевременно скрывается.
Тут уже засмеялся Брусенков, а Петрович еще спросил:
– Кто же у вас идет при таком порядке в комиссары? Кто дает свое согласие?
– А никто и не идет. И - правильно! Надо делать, чтобы власть несладкая была, тогда никто до ее добровольно дорываться не захочет, и никаких распрев из-за ее сроду не случится! Вот - поглядите на себя. До чего вы тут дошли, товарищи! Поглядите! Ну?
И опять этот представитель с маху хватил рукой по кобуре и, вытаращив глаза, стал глядеть на всех по очереди, потом взгляд надвинулся на Мещерякова, остановился на нем. Мещеряков как-то неловко ему улыбнулся.
А урманный главком сделал тогда шаг, у него одного спросил:
– Власть делите, властелины? Смешно да?
Вскочить бы и, словно ты все еще партизанишь на Моряшихинской дороге, крикнуть в голос: "Смир-р-р-на-а!" Все чрезвычайное совещание тотчас зашаркало бы ногами по полу, вскочило бы тоже, руки по швам, а тут крикнуть еще громче: "Все на фронт - ша-агом арш!"
Партизаном Мещеряков уже не был, уже вернулся с Моряшихинской дороги. Сам вернулся, по собственному усмотрению.
Но, вернувшись, еще не стал настоящим главкомом, и ни причем вдруг оказались его строгость, его готовность воевать по новому счету.
Не мог он сделать и по-другому - тихо-спокойно, по разуму, приказать как высший командир: "Товарищи! Прошу каждого здесь присутствующего заниматься своим делом, то есть - войной с противником! Прошу покамест разойтись! До скорой победы!"
Он и в самом деле был здесь подсудимым. Был! Как положено - его здесь и обвиняли, и защищали, и допрашивали: "Смешно, да?"
Теребил свою пеструю бородку представитель Панковского районного штаба. Из того самого Панкова, в котором придуманы были мучные рубли, откуда родом был заведующий финансовым отделом главного штаба - крохотный и в очках. В котором первую Советскую власть разгонял скорый на руку Громыхалов, ныне боевой командир роты штрафников в составе полка красных соколов. Еще и еще подробности вспомнил о Панкове и Панковском штабе Мещеряков, а представитель этого штаба уже говорил:
– Я от себя предлагаю - на собственную мою должность как начальника революционного штаба поставить товарища Власихина Якова. У нас народ, многие, этой постановкой будут довольные. А соленопадские - те сроду-то своего старца не уважали, довели до суда над ним и чуть ли не до всенародного расстрела.
– Панковские - за Власихина либо за Советскую власть?
– спросил Брусенков.
– Ну!
– Я - за то и за другое, - ответил панковский представитель.
– А тебе не приходит, что это невозможно - то и другое?
– Нет, не приходит. Что он, Власихин-то, бесчестный человек или как? Это не напрасно было, что товарищ главнокомандующий Мещеряков освободил товарища Власихина от суда и смертной казни. Герой, он знает, кого надобно до конца защищать. Потому и его нынче тоже предлагаю не казнить и не судить за безрассудное партизанство, а внушить, чтобы занимался победным сражением над Колчаком, больше ничем посторонним. Когда он не до конца еще сознательный - внушить.
И тут Мещеряков поднялся со своего места у окна, где он просидел так долго и так неподвижно, вглядываясь в короткую осеннюю улочку выселка, на которой запоздало и робко зеленилась травка-топтун, суетливо бегали сметанно-белые, мелкие, похожие на цыплят куры с пунцовыми гребешками.
Ужасно тоскливо, ужасно не по себе стало ему сидеть здесь. Он и встал, пошел к двери.
В дверях оглянулся, подхватил еще какое-то слово панковского представителя - опять о Власихине - и вспомнил обширную площадь Соленой Пади, всю переполненную народом.
И себя он вспомнил на гнедом, в серебряной мерлушковой папахе с красной лентой. Он указывал вытянутой рукой на Власихина, был судьей ему. А может быть, и всем людям, которые на площади в тот миг оказались, еще теснились из улиц, из проулков. Всем. Только себе самому не был он тогда судьей. И ему никто.
Потом, с порога же, он перехватил взгляд Таси Черненко. Не девичий, не женский, не мужской. Непонятный.
Эту - хлебом не корми, только б ей судить и осуждать!.. От кого такая растет? И - куда?
Очень переживал нынешнее чрезвычайное совещание Довгаль, не знал, как обвинять, как оправдывать. Он, верно, хотел бы обвинить, обвинить ужасно но что-то не получалось у него... Довгалю трудно, он слишком хороший человек, не бывает никогда ни перед кем виноватым и не знает, что это такое - вина.
Луговские представители - Кондратьев и Говоров - тихо беседовали между собой. Кондратьев что-то объяснял своему товарищу-матросику, а тот, не вынимая цигарки изо рта, кивал головой... Луговской штаб - тот правда что всегда стоял непоколебимо и сейчас, при взгляде на этих двух людей, беседующих между собою так спокойно и уверенно - в этом еще раз можно было убедиться. Они знали, что делали. И что делать будут - тоже знали.
Кто задал Мещерякову загадку - это бывший комполка двадцать четыре, ныне - комдив-один: тот глядел куда-то в сторону, хотя миновать взглядом своего главкома не мог, потому что сидел как раз против двери.
"Вот так, дорогой мой комдив!
– сказал Мещеряков про себя.
– Может, тебе еще неизвестно, что в новом приказе, изданном сегодня утром по части строевой, дивизий в армии уже не одна, а три? И, значит, не ты один второй человек в армии, сразу же за главкомом. Вас, вторых, теперь уже трое!"
В кухне Гришка Лыткин старательно учился курить трубку, двое партизан учили его, но сами толком не умели, умели только показывать как это делается, на цигарках-самокрутках.
Еще какие-то вооруженные и безоружные сидели на прилавке под образами, не скидывая папах, шапок-ушанок и картузов. Некоторые спали на полу. Мещеряков сделал Гришке знак, миновал полутемные сенцы, спустился по ступенькам крыльца, пересек ограду и вошел в добрую, бревенчатую, с побеленным потолком конюшню...
Приблизился к гнедому, пощупал у него раны в мякоти передних ног, одну почти у самой груди, другую пониже, примерно в четверти от коленного сустава. Эту, другую, гнедой заработал совсем недавно, под Моряшихой. Обе раны Мещеряков ощупывал, как на себе, - нисколько не искал, рука сразу же их находила.
Гнедой тыкался в плечи Мещерякова, в одно и другое, отвислой от ласковости, расслабленной нижней губой, черной, мягкой и нежной, а верхняя губа, закапанная розоватыми пятнышками, тоже оттопыривалась, вздрагивала, набухала изнутри мелкими чуткими пупырышками.