Солнце и смерть. Диалогические исследования
Шрифт:
Возникает вопрос, как нам следует вести себя с проблемами, в плену которых мы оказываемся. Полагаю, это уже слишком – еще и любить того, кто захватил тебя в плен. Вовлекаясь в дискуссию о том, какой должна быть политическая философия для мира, в котором наступил постимперский период, или занявшись разработкой новой версии исторической антропологии, я и без того чувствую, что уже сам не свой и себе не принадлежу. Было бы чересчур требовать от меня, чтобы я прикидывался, будто радуюсь появлению у меня подобных проблем. Философия сегодня – это искусство иметь дело со сверхкомплексами <проблем>. Это – задача атлетическая, что в некотором смысле предполагает наличие выносливого характера. Так что нет необходимости еще и выступать в роли провидца и заказывать себе добавочную порцию идеализма. Вполне достаточно способности решать большие вопросы. На мой взгляд, будет довольно, если человек, оказавшийся всецело во власти больших тем, не умея сопротивляться им, станет вести себя более или менее достойно, внося тем самым собственный вклад в дело борьбы против идиотизации своего Я.
Проблемы, которые соблазняют нас сегодня и увлекают за собой, превращая в заложников, являются, как уже было сказано, очень масштабными, неотложными, пугающими и комплексными. При этом речь идет о том, чтобы выколупать людей из их малогабаритной структуры желаний и фантазий, из региональной и национальной определенности их идентичности – извлечь их из скорлупы независимо от того, желают они этого или нет. Формы души буржуазии и мелкой буржуазии в Первом мире [21] сегодня переформатированы в соответствии с современными требованиями. Мы подверглись перечеканке – ранее мы были ориентированы на гуманистическо-националистический горизонт мира, теперь – на экологическо-глобальный. Мы вовлеклись в образовательные процессы, которые впутывают нас в синхронный мир капитала, глобального оборота товаров и информации, то есть в то, что называют мировой экономикой. Вовсе не потому, что мы стремимся быть идеалистами, а потому, что мы желаем стать реалистами, мы ищем такие формы мышления и поведения, которые помогут нам обрести способность к обращению в сегодняшнем глобальном мире – способность к движению и общению.
21
То есть в развитых странах.
Для понимания этого уместна аналогия с античностью: подобным же образом Платон, основывая Академию, своевременно уловил зарождающийся спрос на новый тип человека, который должен быть востребован в большом мире эллинистической культуры, только-только начинающей заявлять о себе. Его идеализм был педагогическим реализмом. Благоприятная конъюнктура – <то есть спрос на новый тип человека> – сложилась полностью благодаря возникновению македонской империи поколение спустя после основания Академии. Пробил час, в который потребовалась мегалопсихическая [22] структура личности. Разумеется, на рынке воспитания тут же появились и предложения конкурентов – перипатетиков, скептиков, стоиков, эпикурейцев. Мы знаем, что на античном рынке образования утвердились и возобладали не платоники, а стоики. В античном соревновании идей были запущены в ход тренинговые программы, способные формировать такие души, которые могли оказаться востребованными в новом горизонте – в горизонте ойкумены и империи – и которые могли им соответствовать. Нельзя забывать, что античная философия была ментальным work-out [23] – Пьер Адо [24] это убедительно продемонстрировал. Логические формы выполняли в ней функции спортивных тренажеров. Сегодня мы переживаем такой момент, когда социальная эволюция снова требует от нас переформатирования, – она требует предпринять новое усилие, чтобы обеспечить способность к общению со всеми возможными силами, какие только существуют в огромном глобализированном пространстве. Философия сегодня – это super-work-out для коммуникативных энергий, которые подключаются по всему миру. В этом уже заложена столь напряженная прагматическая программа, что я не вижу никакого применения для идеализма.
22
То есть тяготеющая к мании величия.
23
Силовая тренировка (англ.).
24
Пьер Адо (1922–2010) – французский филолог и философ, историк, переводчик и комментатор античной литературы.
Г. – Ю. Х.: Я хотел бы еще поразмышлять над тремя выражениями – озарение-откровение, пафос, познание. Начнем с озарения. Вероятно, нам придется мыслить, используя озарения, если мы вообще хотим мыслить. Я имею в виду, например, буддистскую этику с ее требованием всегда ориентироваться на лучший мир, даже если живешь в испорченном окружении. Подобное же замечание я хотел бы сделать по поводу Вашей установки относительно пафоса. Разве мышление, которое пытается быть аутентичным, не является всегда с необходимостью пафосным? Разве пафос – не свойство познания? Быть может, это только в нашем университетском производстве, в нашей индустрии культуры он выродился, превратившись в симптом иррациональности или наивности? Возьмите такого писателя, как Ханс Хенни Янн [25] , литературное творчество которого было бы немыслимо без пафоса. Или вспомните, что Ролан Барт сказал о Жюле Мишле [26] : введенный им способ историографии являет собой «словесный эксцесс». Вспомните о том, что Рансьер [27] в недавно вышедшей работе называет «поэтикой знания»: разве не надо, в таком случае, исходить из того, что мышление, если оно еще хочет быть состоятельным в мире, должно per se впадать в преувеличение? Впадать в преувеличение в том, что открывается благодаря созерцанию, или патетическому, или поэтическому? Не оказывается ли, следовательно, мышление как таковое всегда уже транс-мышлением, <то есть мышлением, выходящим за устоявшиеся границы> – транс-рациональным, транс-субъективным, транс-рутинным, и в иных направлениях тоже?
25
Ханс Хенни Янн (1894–1959) – немецкий прозаик и драматург, эссеист, теоретик искусства, литературный критик, специалист в области музыки.
26
Жюль Мишле (1798–1874) – французский историк и публицист, представитель романтической историографии, автор термина «Ренессанс».
27
Жак Рансьер (р. 1940) – французский философ.
П. С.: Ну, в этом-то смысле я тоже буду изобличен как сторонник патетики. Вся моя работа движется именно в таких транс-измерениях: я постоянно странствую между предметными областями, языками, аспектами. Можно было понимать это как литературную материализацию расширительного толкования просвещения. Кроме того, во многих моих текстах, пожалуй, наличествует упомянутый экзистенциалистский фактор – я чуть было не использовал сейчас старую формулу 68-го года [28] – «наука от первого лица». Но <удержался, поскольку> это неверно – требовать выдвижения Я-формы на первый план. Я впечатлен той критикой, которой Ойген Розеншток-Хюсси подверг александринскую школьную грамматику, отводившую Я-форме глагола место «первого лица» в ряду спряжений, – манера, которая утвердилась и принята вплоть до сегодняшнего дня. Розеншток-Хюсси счел это прямотаки грехопадением лингвистики, а также грехопадением философии, потому что истинное и действительное «первое лицо» глагола – это, естественно, апеллятив, форма обращения <к Другому> [29] . Все прочее может быть только производным, вторичным, может только следовать за этим. Несумасшедшее Я возникает только тогда, когда к нему предварительно является некто, надлежащим образом говорящий ему Ты. В силу этого каждая форма мышления, которая признает, что это бытие-в-ответ-на взывание-кем-то-внешним было изначальным, первичным, представляет собой патетическую форму мышления [30] . Если смотреть под этим углом, я полностью соглашусь с апологией пафоса.
28
То есть времен интеллектуального бунтарства в Европе.
29
Имеется в виду, что спряжение глаголов – я иду, ты идешь и так далее – на первое место ставит Я; исторически же такого быть не могло, поскольку изначально, посредством первых глаголов, человек обращался к Ты <то есть к Другому>, а не сообщал о Я. Первоначально глаголы и речь вообще указывали не на что-то внутреннее, присущее Я, а на что-то во внешнем мире, привлекая к этому внимание Ты. Человек при помощи речи что-то сообщал Другому и указывал на что-то Другому, поэтому первым в ряду спряжения должно стоять не Я, а Ты (вначале ты идешь, и лишь затем я иду).
30
Эта сложная мысль, выраженная с помощью труднопереводимой на русский язык игры слов, заключается в следующем: пафос предполагает, что к нам что-то взывает, что мы должны отвечать на какие-то призывы и вызовы, забывая при этом о себе. В силу этого теория языка, которая говорит, что вначале люди говорили «ты», а затем уже стали говорить «я», вполне соответствует представлениям о пафосе. Иными словами, общество, в котором все употребляют выражения, начинающиеся со слова Я, эгоистично. Общество с высокими ценностями и идеалами начинает свои предложения со слова Ты (как Кант свой патетический категорический императив).
Однако то, на что Вы намекаете, употребляя понятие «преувеличение», представляется мне еще более важным. Это выражение мне нравится, потому что оно сводит трансценденцию к преувеличению. Оно сигнализирует, что риторика восстанавливает свои права по отношению к философии. Прежде всего оно противоречит биологическому позитивизму, который описывает все феномены культуры и жизни всегда только с точки зрения приспособления. Обезьяна приспосабливается к саванне, художник приспосабливается ко вкусу публики, орфография приспосабливается к употреблению языка. А что, если все эти дискурсы приспособления – только продукты оптического обмана, проекции чувства жизни чиновника, отвечающего за эволюцию? Ведь истина, скорее, заключается в том, что жизнь в основе своей есть избыточная реакция, экспедиция в нечто, не соразмерное обстоятельствам, оргия своеволия. Человек – это par excellence существо, склонное к избыточной реакции, к сверхреакции. Создавать искусство – значит сверхреагировать, мыслить – значит сверхреагировать, жениться – значит сверхреагировать. Все определяющие человеческие деятельности – это преувеличения. Уже прямохождение было гиперболой, которую никогда не объяснить биологическими преимуществами. Это с самого начала – переход в безумное, запредельно высокая ставка в игре. Каждое слово человека – это выстрел в Бескрайнее. Прежние антропологии видели это много яснее и проповедовали меру и сдержанность именно потому, что сознавали – в человеческом поведении сплошь и рядом имеют место преувеличение и чрезмерность. Нужно заменить заскорузлые концепты типа теории «коммуникативных компетенций» на теорию взаимосовместимых чрезмерностей. В остальном ирония – это избыточная реакция на длительное обременение фактофиксирующими [31] утверждениями.
31
Термин, введенный в оборот Венским кружком неопозитивистов. Они полагали, что все предложения, описывающие научный опыт, должны быть сведены к фактофиксирующим по форме: «Субъект А в момент времени T в месте P наблюдал событие B».
Только на этом уровне разговор о коммуникации, вероятно, сможет обрести остроту и вызвать живой интерес. В своих Франкфуртских лекциях о поэтике «Родиться на свет – прийти к языку» («Zur Welt kommen – Zur Sprache kommen») – это было в 1988 году – я использовал образ «автора-татуировки». Я сказал, что автор – это безумный слог, часть слова, которая ищет других слогов, чтобы вместе с ними составить целое слово и найти место в смысловой цепочке. Из этого – словно само собой – получается, что следует отказаться от стратегий, центрированных на субъекте, если не хочешь остаться односложным и страдающим аутизмом.
Европа и ее монополия на печаль
Г. – Ю. Х.: Позвольте мне распространить наши размышления на сферу политики. Главная тема, о которой я хочу поговорить, – это Европа. Вы цитируете Альбера Камю, который после окончания Второй мировой войны заметил: «Тайна Европы в том, что она больше не любит жизнь». Вероятно, как это сказано у Вас, некоторые сегодняшние европейцы находят в комментариях индийского мистика Ошо к книге Ницше «Так говорил Заратустра» побуждение к созданию новой «религии любви к жизни». Я спрашиваю: как ее можно было бы представить себе – новую религию любви к жизни?
П. С.: Я действительно сказал такое? Тогда, будем надеяться, это имеет какой-то более глубокий смысл. Ведь если принимать формулировку по номинальной ее стоимости, то это – тавтология. В любом случае, «любви к жизни» будет достаточно, добавление «религия» излишне. Сама эта формулировка – скрытая цитата, как Вы знаете, я имею в виду подзаголовок книги Ханса Петера Дюрра [32] «Седна» – книги, которая сочетает критическое исследование в области философии культуры с метафизическим пессимизмом; это значительная работа. Говоря откровенно, «религия любви к жизни» может быть только рекламным слоганом. Почему я повел об этом речь? Такой оборот обретает какой-то смысл, вероятно, только с учетом того, что религии как теории и произведения искусства в течение XX века превратились в предметы торговли и в служебные, карьерные достижения, в нечто вспомогательное – и, как таковым, им пришлось включиться в общие рыночные отношения. Теологии нужно сравнивать с проспектами издательств. Прозрения Адорно относительно влияния товарной формы на произведение искусства верны, если присмотреться, и применительно к религии, и применительно к морализму. Все эти возвышенно-духовные феномены сегодня – как и всегда, начиная с незапамятных времен – выступают в перую очередь как предприятия; вопрос лишь в том, это предприятия-монополисты или предприятия-конкуренты; монопольно господствуют на рынке их продукты или ведут между собой конкурентную борьбу. Обнаружение того, что в таких вещах существует конкуренция, все еще шокирует. Мы употребили весь XX век на то, чтобы привыкнуть к мысли, что эти сферы, до сих пор считавшиеся трансцендентными и автономными, проникнуты тем, что Карл Маннгейм в свое время подрывным образом назвал «влиянием конкуренции в области духовного». Современный анализ средств массовой информации ясно показывает: рынок моралей и рынок картин мира следует исследовать так же хладнокровно, как уже давно исследуют рынок произведений искусства. И религии эпохи модерна надлежит рассматривать как продукты, призванные удовлетворять какие-то потребности клиентов. Теперь скажем еще одно: религии, пока они доминируют монопольно, не имеют привычки преподносить себя как сферы услуг. Поэтому им трудно дается умение предлагать себя на рынке, они не умеют сравнивать себя с другими. Они обосновывают свою необходимость, указывая на нечто высшее, а не ссылаясь на удовлетворяемые потребности: в этом заключается их сходство с книгами издательства «Зуркамп» (Suhrkamp). Однако там, где кто-то резко и недвусмысленно отвергает саму возможность проверки пригодности его учения рынком, возникает обоснованное подозрение в том, что перед нами инертный, ленивый монополист, который хотел бы таким образом хитро уклониться от оценки эффективности и привлекательности его учения теми инстанциями, которые ему неподвластны.
32
Ханс Петер Дюрр (р. 1943) – немецкий антрополог.
Тезис Камю указывает на взаимосвязи такого рода. Что же это значит: «Тайна Европы в том, что она больше не любит жизнь»? Начнем с того, что это высказывание есть не что иное, как парафраз гневных слов Жоржа Клемансо о немецком характере, который якобы не любит жизнь. Воинственный француз резюмировал в этом высказывании все свое удивление немецкой культурой и немецким бескультурьем и тем самым морально сослал своих неприятных беспокойных соседей на периферию семьи человечества. Он как бы обвинил немцев в том, что касается психологии народов, врагами рода человеческого. Отнеся слова Клемансо ко всем европейцам вообще, Камю дал понять, что противоположность между Францией и Германией в этом плане уже стала незаметной. Поэтому тезис Камю, на мой взгляд, представляет собой ключевую формулу послевоенного времени: она призвана примирить немцев и французов в общей для них мрачной атмосфере. Она подводит итог эпохи, в которую европейцы во имя напыщенных абстракций рвали друг друга на куски. Но Камю говорит не только об этой «эпохе крайностей», как называли XX век. Он имеет в виду европейский континуум, который уходит в прошлое значительно дальше. Он констатирует, что европейцы изгоняли радость из мира и откладывали ее на какое-то туманное Потом, на Потустороннее, или Конечное Время. Эта цитата – которую я частенько привожу, потому что она представляет собой достаточно сильное преувеличение, чтобы быть истинной, – выражает открытие, суть которого сформулировал Ницше. Согласно его диагнозу, европейские христиане благодаря тысячелетней практике откладывания жизни утратили способность всеобъемлюще принимать и одобрять мир и существование в нем. В силу этого они – по-прежнему будем использовать терминологию Ницше – являются декадентами или, выражаясь на языке политэкономии, монополистами. Декаданс — не следует забывать об этом – всего лишь иное название жизненных условий под защитой монополии. Типичный декадент получает финансовую поддержку – льготы, дотации и пособия – и живет в нише, где нет конкуренции. Ведь для добра нет альтернативы, не правда ли? Это значит, что его невозможно сравнивать ни с чем. Оно избавлено от сравнений.
Без сомнения, решающее интуитивное прозрение Ницше состояло в том, что он увидел – вначале у Платона, затем у Павла, у Католической церкви и, далее, у просветителей – осознанный путь удобного отступления к добру, поставленному вне конкуренции. Он проследил до конца все безумие морализаторства, которое ведет к одержимости добром в чистом виде и мечтает о том, что можно будет установить на него монополию и, таким образом, предписать однозначный выбор, преодолев непреодолимую в реальности и в логике биполярность добра и зла. В основе вся европейская метафизика была горячечной фантазией (delirium) монополистов. В глазах Ницше морализирующие метафизики подобны терпящим кораблекрушение, которые полагают, что имеют право ставить морю условия. Больше того: они решают осушить море, пока гибнут. Классическое выражение этот мотив находит в Апокалипсисе Иоанна, где в одном из ключевых мест говорится, что после возвращения Мессии и моря тоже больше не будет. Морально-демоническая, одержимая добром позиция возникает вместе с античным идеализмом и с пророками, она продолжает жить в христианских мутациях, она продолжает существовать у современных филантропов, у социал-демократов XIX века, у немецкой Имперской почты, у Красного Креста, у советской психиатрии, у ранней Критической Теории – одним словом, у всех тех, кто полагал, что их собственное бытие-добрым-и-разумным служит оправданием для их положения монополистов.