Сор из избы
Шрифт:
— Я ведь тоже сочиняла, сынок. Сейчас вот толкусь между людей — ничего сказать не могу путного. Пустяки одни на языке, хоть режь… А если вспомнить!.. Да ты слушать, чай, не станешь?
Аркаша кивнул, дескать, давай, говори. Не отмахнулся, не прогнал. Мать села, выпрямившись, закинув руку за голову. Такой ее сын еще не видел.
Во горенке, во новой, во новой, Стоял столик дубовой, дубовой…Вывела негромко мать и неуверенно поглядела на сына. Тот ободряюще кивнул: «Где наша не пропадала, мать! Жарь…» Было и в самом деле занятно слушать. Голос у матери грудной, полный сдержанной силы, бархатистый, как у оперной певицы. Откуда статься?
На столике стоял чайник золотой, золотой, Полный чаем налитой, налитой! Степан-сударь господин, господин, Он к столику подходил, подходил. Чаю гору наливал, наливал, И Машутке подносил, подносил, Сергеевне говорил, говорил: — Выпей чаю для себя, для себя, Роди сына-сокола, сокола, Белым лицом во себя, во себя. Умом-разумом в меня ли молодца!Мать рассказывала о прожитом с печалью, не без усмешки. Жаловаться не хотелось, было и в ее жизни хорошее. Не все мечты сбылись по молодости, сын это и сам знал, не мог не знать. Жаль было матери себя, молодость свою и силы. Выходит, не одна она о безвозвратном печалится нынче, застой придержал многих. Она и сама видела, что в те годы почитались таланты особенные: ловкость, услужливость да связи. Насчет своего голоса она не очень обольщалась — профессиональной певицей ей не стать, но в самодеятельности она бы блистала, это точно. На профессионалов она насмотрелась в филармонии. Чего вытворяют?! Вспомнишь, вздрогнешь… Застой-то кое-кому на руку был, бумажкой прикрывались, отчетом с липой. Мать отводила душу, представляя, как теперь не сладко придется брехунам от искусства. Через них она молчала, а теперь хочется петь…
Больней всего было ей глядеть на афиши со знакомыми именами. «Дуэт пианистов…» Муж и жена, хотя фамилии разные. Жена на сцену редко выходила, управлялся за двоих муженек. В две руки наигрывал то, что в афише значилось для четырех рук. Сходило. Путевку предъявлял к оплате за двоих и время концерта удваивал. На него, бывало, жаловались, не зрители, их на концертах почти не было, на аркане не затянешь, нюх на халтуру у них чуткий, жаловались собратья-актеры… Застой. Хотя слово это было не в ходу, наоборот, наслышаны были о небывалых успехах искусства.
Успехи и вправду были «потрясные», концертные бригады укладывались в двадцать минут, вместо сорока положенных, благо на «бис» их не вызывали. Зрители разбегались, не дождавшись конца, а в отчетах писали тысячи приобщенных к высокому искусству, плюс десять процентов от достигнутого. Уши уполномоченной по распространению билетов краснели, когда она из года в год слушала одну и ту же арию Чио-Чио-Сан в женском исполнении и Риголетто в мужском. Все остальное было забыто за ненадобностью…
Мать тряхнула головой, отметая грустное, и закончила отчаянной скороговоркой:
Вспомни, милый, как ты клялся, Как ты первый раз ласкал. Вспомни, милый, как божился, Меня девицу смущал!В самодеятельности она пела по молодости и всякий раз на «бис», одного не могла пересилить — страха перед жюри. Постные лица жрецов от культуры вгоняли ее в пот, лишали голоса. Всякий раз получалось так, что награды на смотрах получали, по сути, не певцы, а их руководители — у кого авторитет повыше, должность престижней. Отчеты со смотров были пышные, чувствовалось, что и тут стараются кому-то угодить, угождать стало модным.
И лишь позднее мать поняла, чем ее так пугало жюри. В филармонии она не раз помогала проводить смотры и всего нагляделась, до конца жизни хватит. Оказалось, смотры — кормушка. Выделяют на них жирную сумму, и начинается дележ. Кому сколько… Режиссеру, жюри, сценаристу, звукооператору, за аренду сцены, микрофонов с усилителями, осветителю, шоферу автобуса за доставку жюри и артистов, хотя автобуса нет и не будет, режиссер и осветитель в одном лице, в списке членов жюри половина подставных лиц, и заседают они не по восемь часов в день, как указано в отчете, а от силы четыре. Мать сама получала за кого-то деньги и отдавала до копейки председателю жюри. Чужих денег ей не надо. Но петь на смотрах она перестала, навсегда… Теперь это называли застоем и требовали перестройки. В добрый час! Петь захотелось…
— Мама, ты сама сочинила? — удивился сын.
— Кто же еще? Писателей в деревне нет. Ты отцу не говори, ругаться станет.
— Почему? Ему-то что?
— Брехать — не пахать, скажет, — мать с тревогой оглянулась на дверь. Она уже выведала окольным путем, через знакомых, что муженек уволился из института, пристроился слесарем к запойному Пашке. Спелись, говорят, одному в подвале не управиться, вдвоем надо.
Жаль, что муж не чувствует перемен, а если чувствует, то как-то не так, цепляется за старое. Застой прошелся по ее семье, никого не пощадил, полюбила она мужа не за пьянку, за прямой и честный характер. Чем-то они были схожи: муж и жена — одна сатана, всякое умели, ко всякому готовились. Кто ж мог знать, что ничего не потребуется: ни таланта, ни доброты, ни честности. Льстить и угождать не умели, блатом не запаслись. Теперь вот у разбитого корыта…
Какая я была весела, Да какая разгульчива, А теперь из-за милого Хожу задумчива!Сын глядел на нее и улыбался, не знал, что мать у него такая славная певунья. Чего, спрашивается, молчала?
— Пой, мама, пой! — просил Аркаша, сложив уставшие руки ей на колени. Они были тяжелые и теплые, потому что совсем недавно победили непобедимый отвал. И пусть об этом никто не знает, даже мать, но она все поняла и оттого такая славная сегодня, поет!.. Наденька тоже пела… Все они, женщины, чем-то похожи…
А назавтра солнце встало над горизонтом чуть раньше обычного; выглянуло не из-за свалки, а через гребенку березовых лесов, свежее и чистое. Крыши домов вспыхнули золотом, пробудив в людях доброе чувство: что-то переменилось…
На заводе первой по причине пропажи отвала заблудилась повар Клава Шиш. Всю ночь она бдила у электропечи, варила свеклу с квашеной капустой для утреннего борща, а после этого согласно графику сдала ключи сменщице и пошла домой. Столовские приходили на смену налегке, а возвращались отягощенные двумя сумками. Груженная телячьей вырезкой и куриным фаршем, не считая прочей мелочи, Клава Шиш двинула знакомой тропою к отвалу, минуя проходные. Цвела запоздалая мать-и-мачеха, трясли седыми головками одуванчики, похожие на стареньких родителей, скакали чистенькие трясогузочки во фраках, солнце морочило голову. Тропа, скрытая травой от лишних глаз, изогнулась, обходя черную глыбу брошенного фундамента, и Клава сделала передышку перед решающим броском за кордон. Предстояло взобраться по круче на отвал, а после спуститься в город, на территорию, не подведомственную заводской охране. Клава прижала фарш к груди, подхватила вырезку и потрусила в меру сил. Что-то под ногами было не так. Не хватало горы. Клава благоразумно замедлилась и уперлась разгоряченным лбом в забор, наспех сколоченный из неструганных досок. Клава сердито взирала на него, занозив лоб и набив шишку, не понимая, потом составила сумки на землю и стала думать. Нести добро обратно, значит, выдать себя с головой, заведующая уже пришла на службу и строго бдит. Лучше перекинуть вырезку с фаршем через верх, а проходную пройти налегке, как конторская крыса, которой вынести нечего, кроме карандаша или дырокола.
Клава подняла пакет, размахнулась… Но вовремя передумала. Кто-то вожделенно глядел на нее с той стороны забора в щель между досками и ждал…
— Шиш тебе! — невежливо сказала Клава, не желая делиться, и сложила мясо в сумку. — Ты кто такая?
— Я техничка, — пропищали стеснительно оттуда, — не знаю как пройти!
— Ха-ха, — злорадно посмеялась Клава, значит, то был не сон: отвал и в самом деле сперли за какой-то надобностью, не побрезговали.
— Попалась, курица! — крикнула Клава опоздавшей техничке. Та не отвечала, топталась за забором и чего-то ждала, надеясь, что все само собой образуется, начальство распорядится, примет меры и отвал вернется на место.