Сосны, освещенные солнцем
Шрифт:
От имени России. Надо заслужить это право, подумал Иван, чтобы говорить от имени России. Надо прежде стать художником. Ху-дож-ни-ком!
Весной открывали настежь окна. Тугая волна свежего воздуха наполняла классы. И сразу становилось просторнее, веселее и легче, глубже дышалось. Со стуком падали на пол карандаши, откладывались незаконченные рисунки, слетала сонливость, хотелось на улицу, на воздух, в далекие, по-весеннему сквозные леса, в залужья, где нежно и хрупко расцветали первые подснежники, пробивалась молодая зеленая травка… Солнце заполняло все, даже в узких сумрачных коридорах становилось светлее.
— Горемыки! — вопил Гине, вскакивая на подоконник и рискуя вывалиться наружу, сломать себе шею. — Висельники проклятые! Чего киснете, кого копируете? Шишкин, оставь своего Штернберга, айда в Сокольники… — И смеялся, подмигивая. — Там, поди, твой Леший заждался тебя? Вот модель для портрета!
— А может, на Сретенку? — подавал голос из дальнего угла Ознобишин. — Или на Каланчевку? — И прищелкивал языком. — Братцы, какую девицу сподобился я вчера там узреть… Ах!
Поднимался хохот, шум, возня.
После занятий бежали вниз, в подвал, где размещалась продуктовая лавка. Денег, как всегда, было в обрез, их попросту не хватало. И позже, оглядываясь на свое ученическое прошлое, Шишкин поражался, как это им удавалось жить на такие ничтожные, мизерные суммы, да еще приобретать карандаши, краски и кисти, бумагу и холсты, платить квартирные, а иногда, под настроение, садиться в дилижанс и с высоко поднятой головой катить с Мясницкой, от самого почтамта, до Театральной площади, вкруговую, или до Каланчевки, где достраивался в то время великолепный новый вокзал…
Денег было мало, но выход всегда находился.
— Есть идея! — говорил предприимчивый Гине. — Хотите, господа, иметь кучу денег? Сейчас будут. Минуточку. Ознобишин, в твоем наличии сколько? Давай их сюда, — и протягивал ладонь. — Шишкин, прошу вывернуть обширные ваши карманы. Перов, Крымов, Маковский…
Потом он тщательно пересчитывал деньги, подмигивал друзьям: «Одному поесть вполне достаточно. Чур, моя очередь!» И нырял вниз по ступеням, в лавку. Остальные с криком: «Держите грабителя!» — за ним. Покупали булку ситного, полфунта патоки. Закусывали тут же, в лавке, управляясь в минуту.
— А теперь в Сокольники!
— Может, на Сретенку… или на Каланчевку? — робко вставлял Ознобишин.
Сходились на одном — в Сокольники. И непременно Юшковым переулком — тут был свой интерес. Места заманчивые. Они частенько бывали там, ходили мимо приткнувшихся стена к стене трех приземистых домов. В этих домах размещалось весьма сомнительное женское заведение, но молодых художников это обстоятельство мало смущало. Они отважно пересекали двор и, замедляя шаги, заглядывали в окна. Девицы переодевались, наводили туалеты, искусительно и бесстыдно демонстрировали прелести своих молодых тел, подмигивали, кривлялись и замирали в самых невероятных позах…
— Ух ты! — восклицал кто-нибудь. — Да это же сущий ад!
— Рай, — поправлял Гине. — И Ева, не вкусившая еще запретный плод…
— Да нет, это же настоящая Афродита! Какое лицо, а плечи… какая чистота линий!..
Шишкин вдруг остановился и замер у окна, не в силах отвести взгляда — девушка была та самая, которую он встретил тогда, осенним днем, возвращаясь из Сокольников, нет, нет, он не мог ошибиться. Это была она. Девушка, наверное, тоже узнала его, резко отвернулась и ушла, убежала в глубь комнаты… «Как же, как же это такое может быть? — в отчаянии подумал Шишкин. — Это она, конечно, она… Но почему она здесь, в этом заведении, почему?»
Никогда ему не было так нехорошо, больно — будто рухнуло в нем что-то, оборвалось, будто его нагло, безжалостно обманули. Друзья смеялись, шутили, Гине с преувеличенной патетикой воскликнул: «Братцы, скорее мне карандаш, бумагу, я сделаю то, чего еще никогда и никому не удавалось… даже божественному Рафаэлю!..»
Но в это время из-за угла выскочил дворник или страж сего «тайного» заведения и, яростно размахивая метлой, кинулся на художников. Вид у него был грозный, и художников будто ветром сдуло.
Вечером бродили по Москве, немного пьяные от весенней теплыни, говорили о картинах Брюллова и молодого Саврасова, спорили о Баратынском и Лермонтове… «Не пылит дорога, не дрожат кусты, подожди немного, отдохнешь и ты…»
— Не будет нам, братцы, отдыха, нет и не будет, — задумчиво говорил Шишкин.
Цокали по булыжнику копыта ломовых, гремели колесами продолговатые дилижансы, проносились в сторону Каланчеевки легкие, будто крылатые, пролетки… Первой зеленью окутывались липы и тополя на Покровке и в Кривоколенном переулке.
Вдруг кто-то вспомнил:
— А знаете, ведь в этом переулке жил поэт Веневитинов! И Пушкин у него часто бывал. Они, кажется, были даже в каком-то родстве. Между прочим, на квартире Веневитиновых Пушкин впервые читал «Бориса Годунова»…
Хозяин книжной лавки на Ильинке, страстный почитатель искусства и поэзии, Харитон Андреевич Вульф, у которого молодые художники были частыми посетителями, говорил, что ему посчастливилось быть участником той памятной встречи. Пушкин только что вернулся из псковской ссылки, приехал в Москву и обещал в тот день быть у Веневитиновых. Кажется, был октябрь, одиннадцатое или двенадцатое число, теплынь стояла, солнце, как летом, светило, и еще с утра, спозаранку, в квартире Веневитиновых собрались друзья и почитатели поэта, ждали Александра Сергеевича, волновались и беспокоились — Пушкин задерживался. И разговор был только о нем, о его новых стихах, кто-то вслух начал читать «Деревню» и «Вакха», делились восторженными замечаниями по поводу только что опубликованных «Руслана и Людмилы» и «Кавказского пленника».
Наконец часу в двенадцатом появился Пушкин. Что было!
Позже, много лет спустя, известный в то время историк и критик Погодин вспоминал об этой встрече: «Мы собрались слушать Пушкина, воспитанные на стихах Ломоносова, Державина, Хераскова, Озерова… Учителем нашим был Мерзляков, строгий классик. Надо припомнить и образ чтения стихов, господствовавший в то время. Это был распев, завещанный французскою декламацией, которой мастером считался Кокошкин и последним, кажется, представителем был в наше время граф Блудов. Наконец, надобно представить себе самую фигуру Пушкина. Ожидаемый нами величавый жрец высокого искусства — это был среднего роста, почти низенький человечек, с длинными, несколько курчавыми по концам волосами, без всяких притязаний, с живыми быстрыми глазами, вертлявый, с порывистыми ужимками, с приятным голосом, в черном сюртуке, в темном жилете, застегнутом наглухо, в небрежно завязанном галстуке. Вместо языка кокошкинского мы услышали простую, ясную, внятную и вместе пиитическую увлекательную речь. Первые явления мы выслушали тихо и спокойно или, лучше сказать, в каком-то недоумении. Но чем дальше, тем ощущения усиливались. Сцена летописателя с Григорием просто всех ошеломила… А когда Пушкин дошел до рассказа Пимена о посещении Кириллова монастыря Иоанном Грозным, о молитве иноков: «Да ниспошлет господь покой его душе, страдающей и бурной», мы все просто как будто обеспамятели…»
— Я представляю, как он читал… О, как он читал! — воскликнул Гине и, наклонив голову, тихо, почти шепотом продекламировал:
Наряжены мы вместе город ведать,Но, кажется, нам не за кем смотреть:Москва пуста…Трудно было поверить, что именно здесь, по этим улицам, мимо вот этих домов и деревьев, где они сейчас шли, ходил Пушкин. Порывистый, едкий, неуступчивый.
Гине вздохнул.
— А знаете, я очень хорошо представляю, как промчалась по этой улице пролетка, остановилась и Пушкин, легко соскочив, подал руку Натали…