Сосны, освещенные солнцем
Шрифт:
— Ну, сударь, не забывайтесь: Пушкин не был еще тогда женат.
— Какое это имеет значение!..
— А я, братцы, лучше всего представляю Пушкина по портрету Кипренского, — сказал Ознобишин. — Мне кажется, именно таким он был… И еще я думаю: достойно изобразить гения дано только гению.
— Ну, тут уж вы, батенька, перехватили.
— А я так думаю, — упрямо буркнул Ознобишин.
Разговор незаметно перекинулся на живопись, говорили о ее высоком назначении, о художниках, для которых смысл жизни — в искусстве.
Ранняя весна будоражила воображение, волновала молодые сердца, думалось легко и радостно, верилось в будущее, в исполнение самых заветных целей… А иначе для чего жить?..
В ту пору Шишкин серьезно занялся изучением натуры, много работал, о его упорстве сочинялись в училище легенды — он мог сделать за одну неделю столько, сколько иной и за месяц, за все лето не сделает. И первые же рисунки принесли ему успех и признание. Шишкинские листы ходили по рукам, «зачитывались» до дыр. Многие ученики вслед за Шишкиным кинулись очертя голову в пейзаж, хотя и не у всех были на то основания — эпигонство чревато горькими последствиями. Мокрицкий однажды по этому поводу произнес речь.
— Для будущих художников, — говорил он, — коими каждый из вас полагает быть, прежде всего следует уяснить одну истину: чужим глазом ничего не увидишь, надобно иметь свой глаз. Скажу больше: классы не более как азбука… А-з-бу-ка! Истинное искусство не здесь, в стенах училища, не в Академии даже, а в жизни. Живите полной жизнью, смотрите во все глаза…
— А у меня их всего-то два глаза… Как быть? — ехидно спросил кто-то.
— Художнику и одного глаза достаточно, — ответил Мокрицкий, — если он у него верный. Вот и смотрите, изучайте жизнь и не хватайтесь за случайное. Ищите свое. Свое, милейшие…
Инспектор училища и он же преподаватель исторической живописи Скотти, которого Мокрицкий терпеть не мог, равно как и тот Мокрицкого, с холодной вежливостью однажды сказал:
— Вам бы, Аполлон Николаевич, надлежало знать, что в училище есть программа, и она касается каждого ученика. Без исключения — Ознобишин это, Гине или Шишкин… Да-с! А по-следний, должен вам заметить, дурной пример подает. И вы, профессор Мокрицкий, тому потворствуете.
— Прошу выражаться точнее, — потребовал Мокрицкий. — О каком дурном примере вы говорите и в чем находите мою вину?
— Извольте… Шишкин нарушает программу.
— Он ее не нарушает, и вам это известно лучше, чем кому-либо другому. Он делает по программе все, что полагается.
— Но и сверх того занимается не тем, чем обязан заниматься ученик… Его внепрограммные рисунки ходят по рукам, сбивают с толку учеников…
— Не понимаю ваших претензий, — пожал плечами Мокрицкий. — Шишкин художник, и он, дорогой Михаил Иванович, не может оставаться в рамках нашей программы… Не может!
Весной в Сокольниках после долгого перерыва Шишкин встретил знакомого однорукого пастуха и обрадовался ему, как близкому человеку. Пастух сильно сдал за это время, осунулся, почернел с лица и был еще более молчалив и печален.
— Здравствуйте, — сказал Шишкин. — А я уж думал, что больше не встречу вас, не увижу.
Пастух кивнул. Пустой рукав изрядно потертого зипуна был заткнут за опояску.
— Все малюешь?
— Стараюсь, — ответил Шишкин.
— Ну дак и дай бог, может, и вправду что выйдет…
Шишкин осторожно заметил:
— Вы какой-то сегодня совсем не тот… Помните, как мы с вами об искусстве горячо говорили, спорили?
— А и не спорил я, об чем спорить, — вяло возразил пастух. — Нешто с господами спорят… Я и за всю-то жизнь супротив слова не сказал…
— Да вы что! За барина меня принимаете? Я же к вам с открытой душой.
— За открытую душу спасибо, мы тоже умеем ценить доброту. А коли в руках господское дело, чего ж…
Они замолчали, потому что продолжать разговор в таком духе не имело смысла. Но через минуту пастух, будто стараясь сгладить и оправдать резкость своих суждений, сказал:
— Каждому свое, знамо… Баба вот у меня померла от глотошной. Третьего дня похоронили. Шестеро ребятенков осталось…
«Ну вот, — думал потом с горечью Шишкин. — А я с ним об искусстве… А для него искусство — беду побороть, из нужды вырваться, шесть ртов накормить… Да ведь и не он один такой, большинство людей заняты делом, да-алеким от искусства, смотрят на занятие наше, как на досужее безделье. Господское дело в руках…» Иван с усмешкой посмотрел на свои крепкие, по-крестьянски грубоватые ладони. Хотелось поговорить с кем-нибудь, излить перед кем-нибудь душу, и Шишкин отправился к Мокрицкому.
Учитель встретил его, как всегда, приветливо и, выслушав сбивчивый рассказ, заметил:
— Насколько я понял, вы до сих пор не уяснили своего художнического назначения. Это печально.
— Да не в том дело, Аполлон Николаевич, не в том!
— В чем же?
— Я давно убежден — художник должен быть с чистой совестью и с чистыми помыслами…
— Этого мало, художник должен твердо знать, — сердито и резко сказал Мокрицкий, — чего он хочет. А вы забиваете голову всякой чепухой и не думаете о главном.
— Это не чепуха, — обиженно сказал Шишкин. — Что же, по-вашему, главное?
Мокрицкий помолчал, по привычке меряя быстрыми шагами кабинет. Он был озабочен, строг и пышные усы его слегка обвисли.
— Природа складывалась миллионами лет, — сказал он, быстро взглядывая на Ивана, — она совершенна, и нет надобности улучшать ее. Тем более в рисунке. Но человек далек от совершенства. Так не в том ли и назначение художника — раскрывать красоту земли и тем самым вызывать в душе человека ответное чувство. А значит — способствовать совершенствованию души человеческой. Разве есть что-нибудь выше этой задачи?
Шишкин уважал своего учителя, верил ему, но сейчас в нем поселился некий дух противоречия. Он вздохнул и с сомнением покачал головой:
— Все это так, но многие ли смотрят картины? Да и кто смотрит — опять же вопрос?
— Друг мой, — сказал Мокрицкий, — сегодня немногие, а завтра… Надо смотреть вперед. А главное — работать. Я верю, вы станете художником. Настоящим. Если, конечно, — он улыбнулся ласково, ободряюще и тронул Ивана за плечо, — если, разумеется, не будете забивать голову всякой чепухой.