Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

— За первое душевно благодарю, потому что в брани надобность слышу большую, а на второе скажу, что любить должны мы всегда, и чем больше дурных сторон в человеке и всяких мерзостей в нём, тем, может быть, ещё более должны мы любить. Ибо, если посреди множества его дурных качеств и свойств хоть одно найдётся хорошее, тогда за одно это хорошее ухватиться возможно, как за доску, и от потопления спасти всего человека. Однако сделать это возможно только любовью, очищенной от пристрастия. Есть подлое чувство гнева, и если оно хотя на время взнесётся над нашей любовью, то уже бессильна наша любовь и не сделает ничего. И потому постараемся безмолвно исполнять всё то, что нам следует исполнять относительно друг друга, руководствуясь одной только любовью, принимая любовь как закон. Любовь и дружба, заключённая на таких положениях, неизменна, вечна и не подвержена колебаниям. Взвесь и рассуди это всё хорошенько. Я же знаю давно, что ты почитаешь меня отвратительным человеком, ты мне об этом и сам говорил много раз, я на это не хочу тебе возражать. Сам рассуди, будет ли мне из этого польза, если обо мне в душе твоей поселится мнение более выгодное, чем было прежде, стану ли я от этого лучше, и если бы я во всём оправдался перед тобой и вышел белее снега во всех тех поступках, в которых тебе случалось меня обвинять, разве это послужило бы доказательством, что во мне не осталось других, ещё более худших грехов? Не послужило бы, знаешь и сам, и я бы лучше не стал. Так для чего же мне что-нибудь о себе изъяснять?

Погодин с новым возмущением начал:

— Я знать бы хотел...

Он вдруг зевнул во весь рот:

— Я не понимаю тебя.

И мирно прилёг на диван, тем заставив любезного друга вскочить, так что в испуге шарахнулось пламя свечи:

— Ну, ты не хитри со мной, не хитри!

Он прикрыл глаза усталыми веками и ещё мягче сказал:

— Право, в самом деле понять ничего не могу.

Погодин подскочил и нагнулся над ним:

— Чем таскать к Филарету, лучше бы отдал мне в «Москвитянин», вот что я толкую тебе!

Поглядев холодными глазами на любезного друга, он вдруг спросил:

— А ты корректур не пришлёшь и отпечатать оттиски позабудешь?

— Эк припомнил об чём, на ночь-то глядя, нехорошо!

— И всё оттого, что тебе шесть тысяч был должен тогда?

— Так, стало быть, «Мёртвые души»...

— Тебе не отдам.

Погодин будто участливо, чуть не с испугом спросил, пристраиваясь сесть рядом с ним на диван, как-то сбоку заглядывая в лицо:

— Что с тобой, что с тобой?

Он приподнялся навстречу ему, попросил:

— Ты поди, дремлется что-то, прилягу я.

Встав с дивана, устало, разбито шагнул, взял под руку любезного друга, подвёл к самой двери и раздельно сказал:

— Спасибо, что забежал на часок, и прости, но дремлется что-то, устал.

Закрыл за Погодиным дверь и расслышал, как тот бормотал на ходу:

— Упрямый, чёрт!

Николай Васильевич остался один, облегчённо вздохнув. В голове блуждали грустные, но не горькие, не гневные мысли. Он думал о тяжком бремени славы, пусть в самом тесном кругу. Никакой известности не желалось ему, лишь бы почесать да потешить тщеславие, нет. С юности мечтал он о славе иной, о чистейшей славе служения и бескорыстного подвига ради счастья всех людей на земле, и вот его подвига не приметил никто, а служения никто не признал. Зато суетная слава упала сама, обидная, громкая, толпы врагов ополчившая на него, тогда как друзья, ослеплённые, чуть ли не оскорблённые ею, стали назойливы, капризны, обидчивы и жестоко требовательны к нему. Он думал о сладостном одиночестве Рима, которое сделалось вдруг недоступно. Для старого Челли он был синьором Никколо. Никто не врывался в его кабинет. Никто не требовал от него ничего. Он думал о последней дороге, которая всё ещё страшила его. Он не хотел только думать о том, кто предал его, в какой уже раз, оповестив Москву о его желании предъявить рукопись Филарету.

Вчера он струсил и вызвал графа к себе.

Граф вступил как на цыпочках, с виноватой, неловкой, точно скользящей улыбкой:

— Вы звали меня — я поспешил к вам прийти. В моём доме кто не обеспокоил ли вас? Скажите — я прикажу!

Он не любил этой виноватой улыбки, однако ответил приветливо:

— Благодарю вас, в вашем доме мне не мешает никто, ваши услужающие прекрасно обучены и ведут себя безупречно.

Голос графа наполнился чуть не восторгом:

— Ваш поклон драгоценен.

Он сказал:

— Ещё раз благодарю.

Переступив с ноги на ногу, граф продолжал с умилением:

— Мы надеемся видеть вашу поэму напечатанной в самом непродолжительном, я бы сказал, в самом безотлагательном времени. Поверьте, ради такого праздника мы готовы на всё. Бог нам не простит, если мы помешаем вашей работе.

Он попросил:

— Оставим этот предмет.

Граф заспешил:

— Я только выражаю общее мнение, которое сложилось в Москве, сам я молчу.

Он поднялся:

— Вы были нужны мне, чтобы оказать небольшую любезность.

Граф пролепетал, теряясь от редкого счастья услужить ему:

— Весь к вашим услугам, решительно весь.

Он приблизился к шкафу:

— Моё порученье займёт у вас какое-то время.

Граф поспешил заверить его:

— Помилуйте, всё, что нужно для вас...

Он достал ключ:

— Я верю вам.

Граф волновался всё больше, не двигаясь с места, прижав ладони к груди:

— Всё моё время, все мои силы, вся моя жизнь...

Он вставил ключ в узкую щель.

— ...принадлежат вам...

Он помедлил, повернул ключ и отпер замок.

—...ибо вы...

Он открыл дверцу, потянуло отсыревшей, слежавшейся пылью.

— ...наш гений...

«Надо Семёну приказать протереть».

— ...и слава России!

Затенённые полки уставились на него.

Граф замолчал, и сделалась тишина.

Сердито взглянув в черноту, он присел, на ощупь раскрыл свой старый дорожный портфель, вырвал кипу тетрадей, бросил их на стол и заговорил быстро-быстро, задыхаясь, свистя, полушёпотом, чего-то страшась:

— Я скоро, очень скоро умру. Свезите Филарету, свезите немедля, пусть прочтёт Филарет. Когда умру, печатайте согласно его замечаниям. Берите!

Он не отводил умоляющих глаз. Он всю свою силу вложил в этот неотрывный взгляд. Он взирал повелительно, страстно. Он приказывал и угрожал.

Граф отстранился, шагнул торопливо назад, в глазах проскользнула досада, губы скривились, как будто граф решился от горчайшей обиды заплакать:

— Помилуйте! Вы так здоровы, что завтра-послезавтра сами свезёте, чтобы выслушать замечания лично!

И трепетной рукой отстранил от себя манускрипт.

Он не стал возражать, что, может быть, завтра-послезавтра уже ничего не поправишь и никому ничего не свезёшь. Он отвернулся, чтобы граф не приметил презренья к нему.

Тот кланялся виновато и пятился к двери.

Он поднял «Мёртвые души» и снова запер их на ключ, постоял немного у закрытой дверцы, словно проверяя надёжность замка, обернулся, опустошённый, и негромко сказал:

— Простите, обеспокоил я вас... устал...

Граф удалился бесшумно, изо всех сил стараясь не помешать его томительным одиноким раздумьям.

Так он был наказан за трусость.

Николай Васильевич застал себя в воинственной позе, кулаки были стиснуты крепко, так что ногти впились в ладони, челюсти сжались до боли в зубах. Стыдно было, больно, смешно. Бесполезные кулаки он разжал и рассеянно поглядел на ладони: на белой коже алели следы от ногтей. Он продолжал беспорядочно думать о том, что, разумеется, граф проболтался и что по этой причине любезные друзья следили за ним глазом строжайшим и зорким. Для чего? Поворотить историю души вспять никому не дано.

Поделиться с друзьями: