Совесть. Гоголь
Шрифт:
— Благодарю вас, синьор, ваши шеки всегда лучезарны, и я тоже иду прогуляться, чтобы вконец не испортить здоровье, о котором вы так сердечно печётесь, за что я, поверьте, признателен вам. Однако не могу не сказать, что долгая прогулка приятна лишь после хорошей и долгой работы на благо себе и другим.
Старый Челли заразительно-мелко смеялся, обнажая обломки почернелых зубов, покачиваясь на всё ещё стройных ногах и лукаво шмыгая носом:
— Работа! Что у вас зовётся работой? Я часто слышу, как вы ходите там у себя туда да сюда. Это вы и зовёте работой?
Ничего иного не ожидая от Челли, долгим чёрным трудом заработавшего себе этой старый каменный дом, благодарный ему после долгого одиночества у себя наверху за глубокомысленный старческий лепет куда больше, чем за какую-нибудь философическую беседу, он признавался, весело улыбаясь:
— Я не просто хожу целый день туда и сюда. Я, видите ли, синьор, должен написать огромную книгу, в которой так много страниц, как листьев на старом осокоре, что рос когда-то у нашего дома.
Старый Челли поднимал в изумлении кустистые брови, отступая на шаг:
— Так долго? Вы ходите там уже много дней!
Он по привычке весь сжимался, уязвляемый в это самое место сотни, может быть, тысячи раз, однако от старого итальянца такого рода попрёки, естественно, не были больны, и он, беззлобно улыбаясь в усы, старательно пряча мгновенное замешательство, спокойно, вежливо изъяснял:
— Ваш Данте, величайший поэт, свою «Комедию» писал, может быть, двадцать лет.
Откинувшись назад, гордо выставив свой распухший пупырчатый нос, всплеснув удивлённо руками, старый Челли с комическим негодованием причитал своим высоким срывавшимся голосом:
— Двадцать лет! Как можно терять столько времени на пустую забаву! Смотрите, синьор, нет-нет, не туда, немного левее, вон там, в тени каштана, два водоноса, поставив ушаты на землю, смешат один другого остротами, схватясь за бока. Разве им было бы так же смешно, если бы они раздумывали над ними по году?
Ему нравилась эта забавная, однако открытая, откровенная логика, эта горделивость подозрительно красного носа, этот пафос, идущий из самой души.
Ещё пристальней вглядываясь в Челли, машинально прикидывая, не вставить ли в поэму кое-что и отсюда, он спрашивал простодушно, не желая как-нибудь зацепить самолюбие честного старика:
— А вы читали вашего Данте, синьор?
У Челли от такого рода вопросов глаза начинали блестеть красноречивым лукавством.
— Нет, я никогда не читаю, синьор. От чтения у меня ужасно болит голова, и я даже думаю, что от него в голове непременно заводятся черви. Нет уж, синьор, по мне, лучше выпить лишний стаканчик вина. Вы знаете наше славное асти? О, такое вино утоляет жажду даже в самые знойные дни, вот в такие, какой и нынче нам посылает Господь, и делает жизнь прекрасной, великолепной даже в самые ненастные дни, какие наступают зимой. Пейте больше вина, и у вас никогда не будет печалей. А если вы подарите мне два байоко, я сбегаю на угол к старому другу Джузеппе и пропущу за ваше здоровье: нынешний день лицо у вас вовсе белое, даже немножко зелёное, и от моего вина, я уверен, оно может порозоветь.
Запустив руку в карман, выбирая на ощупь монету, будто забывчиво глядя в повеселевшие, ждущие глаза старика, он говорил другим, более строгим, поспешным, решительным тоном, словно собирался тотчас уйти:
— Я только хотел попросить вас, синьор, не позабудьте сказать, если спросят, что я не дома и что там вы говорите ещё...
Тотчас поникнув, сокрушённо вертя густо налившейся лысиной, старый Челли бубнил в замешательстве наизусть:
— Да, да, будьте всегда благонадёжны, синьор, я всем говорю, что вы отправились на прогулку за город, к этим виллам, там, по дороге туда, а когда ждать вас назад, это никому не известно, даже вам самому, и вы всё равно, как только изволите воротиться домой, по болезни непременно сляжете на неделю или на две в постель и не, сможете принять никого.
Удовлетворённо смеясь во весь рот, он подавал два байоко, чуточку веря и сам, что вино старика в самом деле поможет ему:
— Благодарю вас, синьор, выпейте за наше здоровье...
Николай Васильевич вдруг отвернулся и сильно потёр самый кончик острого носа, нетерпеливо кривя свои пухлые губы и сосредоточенно щуря глаза.
Старый Челли...
Он резким движением отшатнулся от проёма окна и торопливо пошёл, вытянув два пальца перед собой, точно страшился спугнуть это необыкновенное, странное слово, вдруг нежданно по-новому зазвучавшее в его растревоженной голове.
С таким именем непременно надо быть круглым, как полосатый астраханский арбуз, а хозяин его римской квартиры был тощий, как спичка, скелет.
Его тотчас подсохшие губы озадаченно выпятились вперёд, покатый выпуклый лоб побледнел и нахмурился, худое лицо из простодушно-печального стало серьёзным и замкнутым, точно он запер его на засов.
Ему чем-то не приглянулось это необыкновенное, странное имя, случайно всплывшее в праздной, прихотливо пробуждавшейся памяти. Он торопливо и властно вглядывался в него, вертя во все стороны, пытаясь отчётливо увидеть глазами. Всё больше темнели прозрачные бледные щёки, покрываясь беспокойными тенями.
Повинуясь неистребимой привычке, не видя перед собой ни синей, аккуратно расставленной мебели, ни мягко, зеленовато окрашенных стен, споткнувшись об исхоженный, пропитанный пылью ковёр, Николай Васильевич точно украдкой скользнул к одиноко скорбящей конторке красного дерева, стоявшей направо от входа, в дальнем углу, упрямо повторяя на разные голоса:
— Челли, Челли... синьор...
Левой рукой, машинально, по старой привычке согнув её в локте, он опёрся на покатую плоскость, покрытую плотным зелёным сукном, и застыл, опустив упрямую голову, совершенно позабыв на миг, что верная подруга его одинока и почти целый месяц пуста. Он не глядя извлёк перо из стакана, который вывез на память из вечного города Рима и который с тех пор повсюду таскал с собой. Он почесал щёку жестковатой бородкой пера, потом прикусил её одними губами, как делал всегда, приноравливаясь писать. Он укоризненно себя поощрял, пришёптывая озадаченно:
— Круглый, круглый... арбуз... об арбузе сказано в третьей главе, где разместился необыкновенно и глупо гостеприимный Петух, тоже хлопотливый, однако истинно русский байбак... Это же нет, этак сравнивать вновь невозможно, а необходимо другое, совсем по-иному надо сказать... тоже круглое, но вовсе же, вовсе не так...
Он стискивал зубы, неприметно передвигая перо, и перо беспокоило, возбуждало его, сопротивляясь всё ещё крепким зубам, сравнения вспыхивали всё чаще, и он громко спрашивал, сердито двигая русыми бровями, придирчиво проверяя, безжалостно отметая одно за другим:
— Круглый, как что? Как яблоко? Тыква? Орех? Помидор? Или, может быть, круглый, как солнце?
Разжав зубы, словно они натолкнулись на что-то непосильное им, задумчиво вытягивая прикушенное перо изо рта, он одними губами чуть слышно прошелестел:
— Как... солнце...
Тонкие морщинки побежали от прищуренных глаз, голова склонилась задорно, почти касаясь ухом плеча:
— С таким... именем надо быть круглым, как солнце...
Он помедлил ещё, не решаясь вписать в подходящее место, с чувством удовлетворения, даже слабо шевельнувшейся радости размышляя о том, что такое сравнение могло бы... да, могло бы, пожалуй, сгодиться... теперь всё зависело единственно от того, как там скажется далее. Он стремительно припомнил всё выражение. Оно показалось ему недурным. Он невольно пропел: