ЖАНРЫ

Советское: Генезис, расцвет и пути его трансформации в посткоммунистическую эпоху
Шрифт:

В советской России революционно-диалектический дискурс за многие десятилетия врос в плоть и кровь новой культуры, массовой и высокой. Он решающим образом предопределял способ, каким «работало» мышление выпускников советской школы, средней и особенно высшей, заключая в себе идеологически уместные «подсказки» при решении нестандартных вопросов, сводя эти вопросы к уже известным объяснительным схемам. Подобного рода редукция неизвестного к известному, к общепринятым правилам вообще есть родовая черта любого дискурса, но в революционнодиалектическом дискурсе советского образца она усиливается необходимостью установить правила, которые были бы доступны пониманию человека массы, не отличающегося высотой интеллектуального развития. Это уравнивание всех по нижнему культурному пределу. Как бы предвидя опасность вульгаризации и догматизации теоретического мышления в преддверии российского «восстания масс», Ленин, обращаясь в «Философских тетрадях» к одному из предтеч марксизма, отцу современной диалектики Гегелю, подчеркивал, что сведение диалектики к сумме примеров недопустимо, что нередко этим грешил даже лучший из русских марксистов Плеханов. Встречаются подобные уступки массовому сознанию и у Энгельса, отмечал он, но только для популярности, а не как закон познания [18] .

18

См.: Ленин В. И. К вопросу о диалектике // Ленин В. И. Полн. собр. соч. Т. 29. С. 316.

Подчиненное революционно-диалектическому дискурсу мышление склонно к идеологическому, отчасти даже школярскому, утопическому конструированию реальности, подменяя познание «сути дела» вымышлением желательного. Это касалось не только настоящего, но и – возможно, в более изощренных формах – прошлого. Многочисленные примеры идеологической интерпретации узловых событий истории Киевской Руси приводит в своих работах И. Я. Фроянов [19] . Здесь уже трудно отличить, где речь идет о действительных вещах, а где – об идеологических фикциях. Использование идеологем в качестве конечных объяснительных причин делает избыточной какую-либо серьезную научную подготовку в области смежных дисциплин, в первую очередь истории культуры, истории религии, этнографии, лингвистики, социологии и других. Это характерно даже (а может быть, в первую очередь) для многих ведущих историков советской эпохи, труды которых анализирует Фроянов в указанной работе.

19

См.: Фроянов И.Я. Древняя Русь: Опыт исследования истории социальной и политической борьбы. М.; СПб., 1995. С. 14–16, 50–52, 138–139, 194, 203–204, 281–283, 324–326, 391–394, 470–471, 519–520 и т. д.

Теоретико-методологическая примитивность и схематизм концепций, безнадежная отсталость на фоне достижений современного гуманитарного знания были прямым следствием доминирования в науке классового подхода, ставшего базовым принципом в структуре революционно-диалектического дискурса, в наибольшей степени способствовавшего его консервации и, тем самым, вульгаризации культуры научного исследования. Фроянов отметил также определяющее влияние на подобное прочтение Маркса со стороны исторического контекста, заданного событиями, которые определили ход русской истории в ХХ веке: «Такое восприятие марксизма нуждается в объяснении. Оно, как нам думается, было обусловлено не только сконцентрированием марксизма на идее классовой борьбы, но и российской действительностью: Февральская и Октябрьская революции, Гражданская война, ликвидация “кулачества как класса”, охота на “вредителей” и “врагов народа” плюс сталинская теория об усилении классовой борьбы по мере приближения к завершающей стадии строительства социализма – все это сформировало особое отношение к проблеме борьбы классов в теоретическом наследии классиков марксизма, вызвав к ней болезненно повышенное внимание со всеми вытекающими отсюда последствиями в области исторических исследований. Сложился общий принцип, обязательный для историков» [20] .

20

Фроянов И. Я. Древняя Русь. С. 14–15.

Собственно, этот дискурс обусловливал специфику марксистско-ленинской науки, ее теории и методологии, а не только массового сознания. Его воздействие в утонченно интеллектуальной или, напротив, вульгаризированной, упрощенной форме сказывается и сегодня. Примером этого может служить либерально-демократическая, точнее – антикоммунистическая по своей идейной ориентации концепция крушения Советского Союза и последовавших вслед за этим политических и экономических реформ. При всей своей авангардности она выстроена по лекалам советского марксизма и опирается на его базовые понятия. Переход от коммунизма к демократии, вызванный процессами загнивания и распада общественного строя, представлен в ней как мирная революция, в ходе которой народ сверг господствующий класс советского общества – номенклатуру.

Для характеристики общественного устройства СССР и сложившейся системы господства/подчинения было использовано марксово понятие «азиатского способа производства», позволявшее хоть как-то компенсировать теоретическую «недостаточность» формационных объяснений тех особенностей русской истории, которые и привели, вопреки классическому марксизму, к «прыжку» России в социализм. С той поправкой, что теперь это понятие должно было указать на причины, обусловившие деформацию социализма и возникновение тоталитаризма. Государство же послесталинского времени рассматривалось как инструмент, посредством которого номенклатура пыталась совершить обмен власти на собственность, чтобы окончательно конституировать себя как класс. Происходившие в этот период политические процессы представали как детерминированные базисными факторами – затяжным (системным) экономическим кризисом и резким ухудшением социального положения народа, падением жизненного уровня широких масс, свергнувших под водительством политических вождей новой демократии отживший общественный строй.

Ленинский образ «грозящей катастрофы» применительно к социально-экономической ситуации конца 1991 – начала 1992 года в рамках данной концепции стал решающим аргументом, обосновывавшим и оправдывавшим необходимость радикальных шагов по демонтажу экономической и политической конструкции общества, предпринятых младодемократами во главе с Ельциным [21] . О революционно-романтической окраске психологии Е. Т. Гайдара говорил, например, человек, который рекомендовал его Ельцину на роль руководителя экономического блока в правительстве реформаторов 1991–1992 года, Г. Э. Бурбулис: «Гайдар – романтик. Вот этот утопизм, мифология большевистской удали, служения идее тоже в этом парне присутствует. И этот код историко-культурный (духовное наследство двух дедов-писателей, П. П. Бажова и А. П. Гайдара. – В. С.) и социально-романтичный – все спрессовалось» [22] .

21

См.: Гайдар Е. Власть и собственность: Смута и институты. Государство и эволюция. СПб., 2009. С. 256–284, 293–295.

22

Авен П., Кох А. Революция Гайдара: История реформ 90-х из первых рук. М., 2013. С. 56.

Насколько далеки были подобные представления от реальности, показал опыт десятилетий, протекших с того времени. С одной оговоркой: опыт не складывается сам собой, простым течением времени, но предполагает способность связывать события в некое относительно непротиворечивое целое и делать на основании этого теоретически обоснованные выводы и оценки того, что происходило. Делать выводы и оценки, исходя не из идеологических предпочтений, но руководствуясь единственно и исключительно истиной.

Есть ли у нашего общества такой опыт? Судя по многолетним ничем не завершающимся дискуссиям, по тому идейному расколу, который уже практически парализовал массовое сознание и культуру, привел к затуханию и исчезновению политических процессов, перекочевавших в виртуальном виде нескончаемых крикливых ток-шоу на экраны телевизоров, мы прожили последние 30 лет, но не пережили их. Сменились календарные даты, отбушевали события, пропали из виду какие-то лица, еще недавно казавшиеся значительными, но все это не оставило ощутимых следов ни в памяти, ни в сознании интеллектуального сообщества. Пушкинский Арион, грозою выброшенный на берег и поющий прежние гимны, – лирический герой нашего безвременья, его символический знак.

Альтернативу революционно-диалектического дискурса составляет совокупность научных методов и общенаучных концепций, которые начиная со второй четверти ХХ века складывались в русле неклассической науки, – системный, структурный, функциональный, социокультурный и институциональный подходы, социальное конструирование реальности, кибернетика, синергетика и другие. Это движение, на мой взгляд, сигнализирует о рождении новой метаметодологической платформы – социально-эволюционного дискурса. Он возникает как результат развития науки, но развития, проходящего под воздействием целого ряда факторов внетеоретического порядка. Во-первых, это общеевропейское «восстание масс», кардинально изменившее социальную и политическую реальность ХХ века: большевизм в России, фашизм в Италии, нацизм в Германии, кризис классической модели представительной демократии и ее последующая модернизация. Во-вторых, внедрение в промышленное производство заводского конвейера, научного менеджмента и социометрии, что позволило поставить на научную основу организацию и управление производством, в полной мере осуществить принципы индустриализма и привело к расцвету индустриальной цивилизации. В-третьих, две мировые войны, которые не только окончательно разрушили политические и социальные основы старого миропорядка, но перевернули иерархию господствовавших ценностей и дали толчок к появлению нового гуманизма, опирающегося на представления о безусловной ценности человеческой жизни и о приоритете прав и свобод человека перед лицом былого кумира истории – Государства. Как заметил в авторском послесловии к русской публикации своего романа о родоначальнике европейского гуманизма, «первом человеке Нового времени» Ф. Петрарке польский писатель Ян Парандовский, в первые послевоенные годы общественный интерес к теме гуманизма обострился не по академическим причинам, а вследствие необходимости осмыслить экзистенциальный опыт только что пережитого: «Первый свой курс лекций я решил посвятить гуманизму. Я не видел ни более подходящей, ни более срочной темы, чем та, которая из юдоли скорби, бесчестья и преступлений вела к свету, к тем людям, которые мыслью и словом создавали нового человека, боролись за его благородство, внедряли и прививали любовь ко всему человеческому» [23] . Новый контекст науки составили институты и ценности современной демократии, и приверженность им была предпосылкой эффективного использования современного методологического потенциала.

23

Парандовский Я. Петрарка. От автора // Иностр. лит. 1974. № 6. С. 145.

Выборочное заимствование советской наукой идей и принципов, которые нес с собой новый дискурс, началось с 1950-х годов. Частично оно было легальным – в силу вынужденной уступки со стороны идеологической цензуры в интересах в основном военно-промышленного комплекса. Частично – «контрабандным», когда отдельные ученые или коллективы преодолевали внутреннее сопротивление самоцензуры, на свой страх и риск обращаясь к новым, более продуктивным инструментам научной работы. Но и в том, и в другом случае речь шла не только о «внешнем», инструментальном заимствовании новых методологических подходов, но и о заимствовании новых институтов и ценностей – хотя бы и в усеченном виде требований свободы научного поиска от идеологических предписаний и ограничений. И естественно, что в сфере естествознания, математики и технического знания, которая более тесно соприкасалась с мировой наукой и (хотя бы на словах) была относительно нейтральной идеологически, этот процесс усвоения элементов социально-эволюционного дискурса шел значительно быстрее, чем в социальных и гуманитарных науках. Там, в основном в политической экономии, юриспруденции и исторической науке, сопротивление методологическому обновлению обусловливалось, во-первых, содержанием самих предметов научного исследования, которое (содержание) было в значительной степени продуктом идеологического конструирования, а во-вторых, повышенной степенью корпоративной цензуры и самоцензуры, характерной для этих областей знания.

Серьезный сдвиг в области методологии в социальных науках в качестве первого шага предполагает отказ от революционно-диалектического дискурса; отказ, мотивированный не только потребностями собственно науки, но в не меньшей степени и ориентацией на институты и ценности демократии. Первое невозможно без второго, но в той же степени и выбор демократии несостоятелен без опоры на современную науку. Начинающий ученый В. Вильсон за четверть века до своего избрания на пост президента США установил связь между политической наукой и степенью зрелости демократии, подчеркнув, что без опоры на науку демократия останется незрелой, а государство попадет в зависимость от быстро растущего бизнеса. (Впрочем, на опасность олигархических тенденций указывал уже Дж. Мэдисон, один из авторов Конституции и четвертый президент США. Эта угроза была в поле зрения американской политической элиты с первых лет возникновения нового государства.) Но, в свою очередь, политическая наука останется пересказом французского или германского опыта и будет чуждой проблемам американского общества, настаивал Вильсон, если не будет переведена на язык идей и принципов демократии и не вдохнет американского воздуха свободы [24] .

24

См.: Вильсон В. Наука государственного управления // Классики теории государственного управления: Американская школа управления. М., 2003. С. 24–43.

Поделиться с друзьями: