Современная чехословацкая повесть. 70-е годы
Шрифт:
Кое-что до нас дошло, кое-что мы и сами сообразили. Бывает, и на расстоянии чувствуешь: с твоими близкими неладно, словно бы в колодце или ручье что-то вдруг замутило воду. Что-то стронулось с места, и вряд ли это для Имро кончится добром. Как теперь говорят, у него появились проблемы, точно проблемы носят в кармане или под рубахой, как вшей. Эти проблемы сейчас не у одного Имро, у многих… Знаем, знаем — человеку, который двадцать лет в партии, не надо объяснять политические азы. Все еще живо, стоит перед глазами. Шестьдесят восьмой, шестьдесят девятый — а будто вчера. Что-то засело в памяти… колышется в тебе, переливается волнами.
Там и кооперативные поля, и свежие борозды за тракторами, урожай сахарной свеклы, вспугнутые фазаны в вербняке — и Прага, телевизор, лица, речи, стремительная череда событий. И то и другое — вперемешку. Статьи и выступления, раскрывающиеся рты, крик и шум — среди колосьев, привычных лиц, домов и летающих в небе голубей.
Отец вспоминает Имро, с самого рождения день за днем. Вот он разбежался с прутом за гусями, споткнулся и падает. Вот на велосипеде, а вот под абрикосовым деревом, никак не наестся сочными и сладкими плодами. Потом стал появляться дома все реже — поступил в институт, и жизнь его постепенно становилась для матери и отца все таинственней, непонятней, ибо между ними встало расстояние и незнакомые слова: «факультет», «семинары», «экзамены». После вручения диплома опять факультет. Педагогический, поближе к дому, но все равно что-то совсем иное, чем деревня с привычными людьми и привычной работой. Ох, уж этот факультет…
Михал Земко думает о нем и во время еды, но как-то смутно, словно сквозь завесу, создаваемую шумом и движением в вокзальной столовке. Мясной суп чуть теплый, а жареная говядина с рисом темнее и суше, чем дома. Но сейчас это не важно. Он ест с единственной целью — скорее пообедать.
Затем медленно, нога за ногу, бредет по городу, а в голове все Имрих с его факультетом. Серьезная штука этот факультет — все произошло и происходит именно там. Лестницы, коридоры, аудитории. В одной, для него столь же неизвестной, как и все остальные, заседала партийная комиссия, и перед ней стоял Имрих Земко.
О чем его спрашивали, в чем упрекали?
Это знает только сын. Отец лишь догадывается, лишь предполагает — было о чем говорить, было в чем упрекнуть. На помощь приходит собственный опыт, собственные воспоминания.
И он заседал в комиссии. А когда очередь дошла до молодого тракториста Ондрея, стал давить на его совесть. Работать умеешь, это верно, не отлыниваешь, дурака не валяешь, но как коммунисту грош тебе цена. Кабы все мы так выполняли свой партийный долг, пожалуй, никто бы в деревне и не знал, что у нас есть парторганизация… И не гляди на меня, точно впервой видишь, — правду говорю! Когда в последний раз платил взносы? Три месяца назад, скажу тебе точно. Да и платишь-то с таким видом, словно оказываешь нам невесть какое одолжение! На собраниях помалкиваешь, будто и до пяти сосчитать не умеешь! А за нашими спинами ворчишь и критикуешь, как старая баба. То тебе плохо, это не сделали, а это сделали, да не так — ну что ты за коммунист?
Другие присоединились: и верно, ни рыба ни мясо. Ондра выкручивался — мол, строю дом, сами знаете… пятое-десятое, что-де я могу поделать… А под конец еще и взъерепенился: раз я вам не хорош, раз вы меня поносите, могу и партийный билет положить на стол! Сунул руку в карман спецовки, точно собирался достать билет, но тут Михал Земко — ему всегда не много надо, чтоб и взбелениться, — выскочил из-за стола.
— Ах ты, осел! Будь я твоим отцом, влепил бы тебе такую затрещину, что и за три дня бы не очухался! Видать, совсем память отшибло — да без партии ты и по сей день батрачил бы на Бочкая, как твой отец в прежние времена! Получал бы на обед пустую лапшу с творогом да кружку простокваши и изволь коси с рассвета дотемна, чтобы не подохнуть с голоду!
Ондрей опустил руку, что-то забормотал, тем дело и кончилось… Пропесочили его тогда как следует. Особенно усердствовал он, Михал Земко, в ту пору еще не думавший о собственном сыне — о том, что его ждет. На факультете, до которого сейчас рукой подать, все не так, все гораздо сложней. Каждый там умеет говорить, произносить речи, этим они и живы. А в решающую минуту наверняка никто не выскочит из-за стола и не крикнет:
— Ах ты, осел! Что ты тогда болтал, чему поддался, зачем подписывал?! Пойми, как коммунист ты не многого стоил, но теперь соображай сам, дружище! Шевели мозгами, ведь ты их столько лет тренировал, пичкал знаниями!
Факультет есть факультет. Гладкие речи, точные доводы, а критические замечания выстраиваются в ряд, как кирпичи в стене, их не проломить ни крепким словцом, ни криком. Ты был недостаточно тверд, поддался уговорам… Не устоял в том-то и в том-то, тогда-то и тогда-то. Пойми, признай свои ошибки и наберись терпенья. Тут тебе не исповедальня. Все это уже в прошлом. Окончательное устранение последствий — вопрос времени. Ты и сам знаешь это не хуже нашего, вот и прояви благоразумие, пойми…
Призови на помощь хотя бы историю. Как специалист, ты в ней хорошо разбираешься и должен признать, что это неплохой совет. Мир велик и сложен. В нем свои строгие закономерности, да-да… И ты должен напоминать себе каждый день в собственных же интересах, что за твоим домом, за границей города, в котором ты живешь, мир только начинается…
Обозвать ослом можно не везде и не всякого. Такова правда, твердая и прямая, как линии домов и кварталов, вдоль которых идет Михал Земко. Чувствует он себя не бог весть как хорошо, уже несколько месяцев что-то гложет и подтачивает его здоровье. Сумка оттянула руку, болит плечо, идти тяжко. Не иначе, в крови завелась какая-то зараза, и от нее лихорадит. Но голова ясная, не поддается. Хотя не все знаешь — да все знать и невозможно! Зато многое угадываешь чутьем и додумываешь.
Главное теперь — выяснить, в чем конкретно провинился сын и каково его положение. Ради этого он и приближается теперь к новому кварталу, состоящему из светлых, ярких домов. Но то, как и чем живут люди за их стенами, не передашь какой-то одной беззаботной краской.
Имро живет в светло-голубом доме, но дверей квартиры на пятом этаже никто не отворяет, хотя Михал Земко звонит уже пятый раз. Тогда он медленно спускается по лестнице, ставит сумку перед парадным и начинает ходить взад-вперед по широкому асфальтированному тротуару. Скоро три, какая-то сероватая дымка на небе скупо пропускает через свою паутину солнечный свет. Михал Земко старается подавить волнение. Спешить незачем. Всему свой черед, и нужно уметь терпеливо ждать.
Спокойно, с достоинством оборачивается на семенящие детские шажки и чуть усмехается, когда маленькая Катка со своим особенным «Дэда, дэда!» руками и головой прижимается к его ногам. Нагнулся к девочке в синем пальтишке, притянул ее к себе левой рукой, а глазами следит за Кларой, которая подходит с неуверенной улыбкой.
— Добрый день, — приветливо здоровается сноха, и ее фигура в красном пальто с белым меховым воротником кажется свекру выше и стройнее, чем прежде.
— Вот неожиданность, — растягивая слова, произносит она подчеркнуто вежливо и, пожалуй, слишком звонко. — Давно нас ждете?
— Да нет… — отвечает Михал Земко, и всю дорогу на лестнице и в лифте они говорят, избегая каких бы то ни было обращений, перебрасываясь неторопливыми краткими вопросами и ответами.
Он не голоден, ничуть — уже пообедал. Мама всем шлет привет и посылает… Он ставит сумку на кухонный стол. Право, не знаю, что там, вынь сама… Нет, кофе он не хочет, не привык еще к этому напитку, столь любимому в нынешних учреждениях.
Потом сидит в комнате у низкого столика, коньяк ему не по вкусу, но надо допить рюмку, чтобы Катка не уронила и не разлила. Девчушка бегает, щебечет, старается привлечь к себе внимание, крутится, словно волчок. Оба смотрят на нее — Клара с дивана, он — из глубокой, непривычной для него скорлупы кресла. Говорят о малышке, больше — Клара, и между фразами еще делает дочурке замечания, руководит ею.
— У Имриха заседание кафедры, — сообщила она сразу же при встрече. — Вернется около четырех.