Сожженная рукопись
Шрифт:
По тракту до города три километра. Рядом тарахтит пустая телега. Извозчик, матюгнувшись, дёрнул вожжами, и лошадь чаще задёргала крупом, обойдя путников. Однако легко идти без поклажи. Один Бледный как будто нёс груз. Это была тяжесть дум. Он много знал. Вот здесь, по этой дороге шли декабристы, быть может, и его предки. Тогда не было тракта, лишь столбовая дорога, и всюду шумел угрюмый лес.
Но время тасует колоду, судьба разложила пасьянс. Дорога, дорога, дорога, идёт и проходит время, остаётся прожитая жизнь. Но стелется судьба впереди – бесконечное время пути и дороги, дороги без края.
Тот путь пролегает и ныне, но не тракт, а широкий и гладкий асфальт. И нет никакого леса, лишь дома и дома, как солдаты в строю из холодного камня. А потомки барачных предков не помнят ушедшее время, не хотят его знать. Тех, кто ссылал, расстреливал – общество после осудит. А тех, кого ссылали – реабилитируют. Реабилитируют, как сифилитиков. Мол, не болели они сифилисом, наговорили о них. И ссадины в душах останутся. Всем, всем неприятно будет тормошить то время. А если и вспомнят, то подкрасят – каждый по своему вкусу.
На вокзале к Братишкам подошли с проверкой. Сёмка было дёрнулся в сторону, но, что-то сообразив, беззаботно зашагал дальше. Андрюша его научил: бояться надо ГПУшников, те в фуражках, а эти, в шлемах с костяными наконечниками – лопухи легавые. Всё обошлось. Братишки показали направления губкома комсомола на стройку пятилетки. На лацканах их пиджаков красовались значки КИМ. Но милиционер засмотрелся на их баульчик и на наколки на руках. Вербованные ездят с деревянными чемоданчиками, а эти? Надёжные «липы» имелись у всех: Онька и Сёмка – студенты техникума едут на практику. Бледный – главный инженер стройки.
Вокзал шевелился, словно муравейник. Серая масса людей издавала шум, как пчелиный рой. К кассе «пробиться» невозможно, да это нашим едущим и не потребовалось. Бледный кивнул носильщику, какая-то сила, как кролика к удаву притянула его. Часто закивав, тот быстро зашагал прочь, зажав в руке деньги. Вскоре принёс и билеты. Никто не знал, куда решил ехать Бледный, куда влекло его, неприкаянного. По разумению, надо бы ехать в город, другой и большой. Там есть где припрятаться, там легче паразитам и пропитаться. Но разум не властен над чувством. Он ехал, стремился на Север, туда, где жила его Киска. Какой же он был вор, вор в законе, коли не смог подавить к сладкой бабе любовь? Но об этом никто никогда не узнает. Сердце его было нежно, но умел он порок тот скрывать.
До отхода ещё два часа. Надо жить и любить свою жизнь, какой бы она ни была. На вокзале был буфет, туда и направились. Пройти сквозь вокзал не просто: люди стояли, сидели на каменном полу, подложив свои котомки. Кто-то дремал, засыпая, вздрагивал, хватаясь за потайной карман, где приколоты булавкой в тряпице последние деньги.
В стране – хлеб по карточкам, очереди, а в буфете всё есть – буфет коммерческий. Свободные столики: садись и «гуляй», были бы огромные денежки. Тут принимают и царские червонцы. Здесь все как в добрые времена: чисто и белые скатёрки. Беглецы шикарно поели. А Бледный взял кое-что и в свой портфель. Благодать. Рядом есть и туалет, кому приспичит после выпитого пива. Несмотря на тяжелые времена, из вокзальной уборной не «несёт», и внутри чисто. Но подиум с отверстиями почему-то сооружен на возвышении, как сцена. Периодически неспешно заходит пожилая женщина с ведром и шваброй в руках. Строго оглядывая сидящих на возвышении, повторяет, словно молитву: «Не ма-а-жьте стены, не ссы-ыте на пол, не мажьте стены…» Вот почему тут чисто.
Паровоз, пыхтя и пронзительно свистя, подкатил к перрону. Подножки и все двери вагона вмиг залепились гудящей публикой. Но у входа в тамбур крепким заслоном стояла проводница с растрёпанными волосами и красным лицом. Вот, кто-то нарушил условную черту, и она по-кошачьи царапнула его морду, но безбилетник не обиделся и не отходил. Носильщик, принёсший билеты, сопровождал Бледного, матерно гаркнув, разогнал публику.
В вагоне с трёхэтажными лавками, забитыми пассажирами, Братишки уже баловались картишками. Играть было на что: полный баул, разделённый на две половины, столового серебра. До отправления оставалось минут пятнадцать.
«Главный инженер», положив ногу на ногу, развернул газету. Соседи уважительно косились в его сторону, боясь стеснить или заговорить между собой. В другом конце вагона расположились «студенты техникума». Сейчас они были рады, что покидают страшные бараки. Веселило их и то, что они студенты. Сёмка оказался спокойным и добродушным, уютно сидел, наслаждаясь невиданным комфортом. Онька то и дело соскакивал, продирался по вагону, глядел в окна, выглядывал в тамбур: всё видел, всё «усекал». О таких говорят: «шило в заднице».
«Инженер» углубился в чтение, не замечал суетливую публику.
Гомон в вагоне вдруг сменился на шорох. Это вошёл важный контролер со своей злой подручной. Та уже раскрыла сумку для штрафов, но билеты оказались у всех. Пассажиры с радостью поднимали их, как стопку водки. Неудача.… Всё же в конце вагона, контролеры нашли свою жертву. Помощница мгновенно оторвала квитанцию. Штраф взыскали с молодого семейства: их дитёнок нарвал бумажки и бросил на пол. Мать уже собрала их, но штраф взяли. Оштрафованные не спорили, видимо, эти деревенские люди были чем-то запуганы. Контролёры ушли, люди зашевелились.
У входа появились двое. Эти шли молча. Пассажиры затихли. Опытным глазом сыщики отыскали свою жертву. Это была женщина в годах, в крестьянской одежде, с ребятишками, видимо с внуками. Испуганное семейство с их узлами вывели.
«Раскулаченые с выселки», – пронесся ветерком шепот.
А перед самым отправлением по вагону незаметно скользнул человек в плаще, яловых сапогах, надраенных по-армейски, сбоку у него что-то выпирало. Голова его не ворочалась, но глаза напряженно «кидались» то в одну, то в другую сторону.
«Тихарь», – отметил Онька. Наконец-то паровоз пронзительно свистнул, ударив, толкнул вагоны назад, разбегаясь, медленно двинулся вперёд, ритмично пыхтя. Поехали… Беспокойство не поспевало за поездом, наконец, отстало. Быстрей из этой мышеловки! Словно бежал, отставая и заглядывая в окна, тёмный уральский лес: сосны красавицы стройные, ели мохнатые, кедры могутные, листвянки, нутром своим вечные.
Вот мелькнул за окном разделительный каменный знак: «Европа—Азия». Местами уральский осевший хребет вылазил наружу своими остатками скальных камней. Сёмка не отрывался от окна. Брюхо сыто, тепло да чисто, сиди и смотри. Поезд нёс их на Север – в чистое, вечное. Смотрел и думал: «Мамка с батькой поди уж померли».
Андрюша, как и его благодетель Бледный, умел по-доброму слушать. И Сёмка говорил и говорил:
«В один телячий вагон со всей округи согнали. Нам с мамкой, батькой нары на третьем атаже достались. Внизу бабы с робятёшками да сосунками. Вскорости все брюхом стали маяться. Власти пришли, в вагон известки сыпнули, а толку чуть. По дороге двоих схоронили – сосунка малого да старика. Ямки им вырыли чуть подале от насыпи да землёй присыпали. Охрана торопила – поезд уж трогался.
Как ни сторожились, проняло и отца. Не везде отварная вода была. Нужду справлять – у поганого ведра очередь стояла. Кому совсем невмоготу, по-другому оправлялся. За руки его крепко хватали, а он зад подале из вагона высунет, так и опрастывал живот. А паровоз ехал, станции объезжал. На одной остановке мать собрала остатки еды и вытолкнула меня из того коллективного гроба. Перекрестила и наказала жить, не умирать, а мы, мол, кончимся, дак не велико горе».