Спокойные времена
Шрифт:
Крылья? Белые, сильные?
К чему эта ложь, Чюрлёнис? Мой друг Чюрлёнис…
(И ее друг, моя милая. И его.)
Какие? Откуда? Скажите мне, у кого они есть — белые крылья, неподрезанные?
У меня… ох… они давно почернели от копоти. От глупых грез, запорошивших глаза… иссушивших губы… и, конечно, сердце… разъевших мое бедное, многострадальное сердчишко…
А Ауримас? Куда уносят его эти бешеные крылья? В какие концы? А вдруг его никогда и не было, никакого Ауримаса, — только жухлые осенние запахи, дожди да свист нуль… Только осенние диалоги, которые зажал в бумажные листки какой-то бессердечный, совсем незнакомый мне человек и которые я читаю, будто что-то ворую у этого чужого мне человека…
Постой, Марта, — а Эма? Белые сильные крылья — Эме?
Эма… она и без того… Она всюду и всегда как кровь в жилах. Как рана. Вечная, саднящая, пульсирующая. Как и мое несчастное, горе и забота всех врачей, сердце. Как и наши годы, что всегда при нас…
Эма…
Сердце сдавило точно клещами, точно стальными когтями большой хищной птицы; нет, нет, у нее нет крыльев, у этой стальной птицы, серой, чужой, слишком грузной, чтобы взлететь, слишком ленивой, — никаких крыльев, только клюв да когти, диковинная, невиданная птица; больно, колко стучит в висках, все тело сотрясается в ознобе… Точно подброшенная пружиной, Марта вдруг резко падает обратно на диван… Взгляд скользит к столику… Есть! Есть. Должны быть. Но я удержусь. Не побегу следом за жадным взглядом, не стану хвататься за флакон, не буду вытряхивать таблетки. Всему есть предел. И без того, Марта, ты долго готовилась встретить ее. Слишком: много думала о тех словах, какими встретишь. О самых первых. Самых главных. Которые не будут повторением сказанных. Вчерашних и позавчерашних. Прошлогодних и позапрошлогодних. Которые всколыхнут что-то в душе Эмы — хоть капельку совести или любви. Или любви. Малую толику, без которой… Ведь без этого, Марта… твоя жизнь слишком уж непохожа на подлинную…
Ты слышишь, Эма, — слишком! Слишком далеко ты ушла, слишком далеко от дома. От меня, своей матери. Даже от самой себя. И от себя, Эма, — ты сильно отошла от себя. Но почему? Почему, почему, почему?
Не отвечаешь? Молчишь?
А я знаю: ты есть. Ты есть и будешь, будешь и есть. Потому что это нужно мне, твоей матери… потому что ты моя надежда и вера… то, чего не было во мне… потому…
Но где ты сейчас, Эма, где?
Есть ли у тебя дом?
Есть ли мать?
Крылья?
Те, белые… без которых…
Эма — — — — — — — — — — — — — — — — — — — — — — — — — — — — Всё сейчас Эма — — — — — — —
ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ
Кто-то крикнул: «Стой!» — и Эма вскинула руки, кто-то громко ругнулся, — может, Чарли, — но Эма не успела и оглянуться; распластав руки, точно крылья, в куртке нараспашку, с упавшими на лицо волосами, она неслась в какую-то безжизненную пустоту, где буйствует ветер; ей даже правилось так. Ух ты, полет нараспашку, одуряющая стремительность, где нет ничего реального, разве только отчаянный вопль Чарли, повисший во мраке, точно ртутный фонарь в сизо-голубой тьме; она неслась вниз. Чувствовала, как летит, и даже не пыталась за что-то ухватиться, — ей и это нравилось; другие тоже вроде драпали во все лопатки прямо по мостовой, подгоняемые своим же собственным страхом, слепым и отчаянным, урчащим в утробе, точно мотор, и своими ругательствами, рвущимися наружу наподобие рвоты-икоты, прямо из сведенного страхом солнечного сплетения; засыпались! Вот это да, драгоценная кодла, это да, милая капелла, это да, братцы-кролики, сестреночки-красулечки, вот это да, уважаемая компашка, шобыэтта… шобы этта такое придумать, а для краткости шобыэтта… И ты, самая порядочная в городе чувиха у самых распорядочных родителей, ты, гм… куда тебя черт… Наш развеселый междусобойчик… из-за этих твоих драных джинсов всю кодлу в этот вшивый «Ручеек» не пустили… в эту богом забытую дыру на околице… из-за вшивых джинсов Эмы…
Трах! Шлеп, трах! Вам!
Все. Накрылись. Муть какая — будто после трех подряд… Налей, налей бокалы полней! Шампань. Зект. Искристое.
Ого — канава!.. Поганая канавища, которую не перескочить.
Бу-у-ум!
— Вот она!.. Бери! Хватай! Держи! Вот!..
Вы так полагаете?.. Посмотрим! Вы так считаете, а мы вот еще посмотрим!.. Уж только не меня… не меня… не Эму… Ча-ар-ли!..
— Простудишь горлышко… Заткнись! Свои нежные бронхи… огорчишь мамочку… Но кусаться!.. Слышь, девка: кусаться воспрещается!.. Ребята, эта чертовка меня за палец…
— Ча-ар-ли!..
— Э-ма-а!..
— Держи ее крепче! Шустрая…
— Ча-ар-ли!.. Они меня…
— Потопали, малютка.
Ничего не поделаешь, надо шагать. Куда? Туда, куда волокут они, дружинники… За ручку, как маленькую. Как невинного младенца. Как куклу…
При чем тут какая-то дурацкая кукла?
— Перестань баловаться, слышишь? Слышишь, малютка, не валяй дурака. У меня ведь и других дел по горло. На заводе. Мне, моя золотая, с утра к станку. В первую смену, поняла?
— Застрелись ты со своим станком…
— Ну, нет, милая. Стреляться — нет уж. А ты полегче на поворотах. Дорожка скользкая. И дальняя. Неблизко нам, девушка, поняла?..
— А… застрелись!
— И не думай улепетнуть… я спринтером был… Когда? Было дело… Стой! Стой, слышь! За тобой не поспеешь! Стой!
Станем. Что поделаешь — не отпускают… Облить презрением его, своего палача. Мучителя. Гада. Дружинники. С красными тряпками, ну, ну, повязками. Может, даже знакомые какие-нибудь. Ишь ты, был спринтером. Надо с ним покультурнее. Вежливо. Это производит впечатление. Другого выхода нет.
— Вперед!
Но… что бы это такое придумать? Что? Потрясное. Клевое. Ни на что не похожее.
Шобыэттакое…
— Вперед! Вперед!
Придется шевелиться.
— Сюда, сюда… Пряменько… Вот в этот милицейский «кадиллак». Поедем с комфортом. С ветерком. Прямо как Дин Мориарти [46] .
— Чего? Чего?
— В отделение! — Это шоферу, толстому и как будто неповоротливому.
Чарли уже запихнули в желтый ящик, она увидела его, уныло свесившего свой горбатый, чуть не на пол-лица носище (только это и отличало его от прочего сброда в джинсах), потом взглянула на Виргу, подружку свою, которую втихомолку ненавидела за ее неправдоподобно топкую талию, от которой та казалась перерезанной пополам, и за пышные бедра Элизабет Тейлор, ради которых — а то еще чего ради? — нынче так из кожи вон лезут молодые художники, а также среднего и даже старшего поколения, которым Лизи (Виргой ее называли, если за что-то сердились) изредка («Не говори, никому не говори, это назло дражайшим предкам, пусть не скаредничают») позировала; потом посмотрела на Тедди, худущего, с вислыми, как у таксы, ушами, а еще на Танкиста, сплошь покрытого волосней, точно ракитовый куст — листьями, большерукого угрюмого дылду из Киртимай, никогда ничему не учившегося и ничем не занимавшегося (зато его бабка торговала на рынке квашеной капустой); компашка, что и говорить, как на подбор. Еще была Дайва — вся сплюснутая, с удивленно приоткрытым ртом, с икрами-кубышками, по которым (а уж по одной непременно) сбегают вниз спущенные петли чулок. Дайвин предок — алкаш, и порой он пробует силу своих кулаков на доченьке: маманя где-то на целине, а может, на БАМе. За Дайвой водится милая привычка заливать о своем необычайном успехе у «кадров». А уличенная во лжи (с кем не бывает!), Дайвуте мгновенно прячет свой лихорадочный блеск глаз под соломенно-желтыми, падающими на лоб космами, а то и грохается в обморок — любит прикидываться. А удрать сумела (короткие ножки, оказывается, не помеха, когда страх подгоняет).
46
Герой романа американского писателя Дж. Керуака «На дороге».
Что бы это такое придумать?
— Чарли, — сказала Эма, когда «воронок» притормозил и остановился и она ткнулась мокрым от пота лбом в поникший нос своего дружка, — что, кранты?
— Хана!
— Шобы это…
— Эге, вот еще одна! Пти-ичечка! В клеточку, в клеточку ее, быстрей!
Машина дернулась вбок, в окно плеснуло неоновым светом. «БИРУТЕ». Гастроном «Бируте», а скоро и «Минск»… Еще дальше… за мост…
Да вот что бы это такое…
— Топай, топай, малютка. Смелее! В «форд», ага! В «кадиллак»! Вперед, вперед!
Дайва! Сцапали и ее. Да как же ты, желтенький птенчик, до сих пор не хлопнулась в обморок? Даже улыбается…
— Вот дунула, вот уж драпанула!.. Как лань, ей-богу!.. — затараторила она, как будто даже довольная, что снова в своем кругу, хотя радоваться, собственно, было нечему. — Если бы не проклятые мокасы… наденешь новые — в кровь ноги сотрешь…
— Надо было босиком… — вякнул Тедди, шевельнув своими невероятными ушами, обоими сразу, для чего требовались какие-то особые способности. — Топ-топ…
— Тебя там не было, некому было руководить! Но я и без твоих цэу обошлась бы, если бы не эти корабли… А я, между прочим, ни при чем… больно мне нужно это ваше мороженое… в этом дурацком ларьке…
— Объяснишься в отделении, милашечка.
— В отделении? — прогудел бас.
Танкист! Подал голос!
— А чем там плохо? — (Тедди). — Тепло и мухи не кусают.
— Н-нет, это н-не-хо-ро-шо!
Всё. Мамочка родная, прибыли.
— Выходи! Живо! По одному, по одному! Мексика-сити! Прибыли! Быстренько!..