Сталин и писатели Книга четвертая
Шрифт:
— Газеты читал? — спросил он.
Некрасов ответил, что да, читал, уже все знает.
— Так вот, — сказал Вишневский. — К твоему сведению. Вчера вечером в списке твоей фамилии не было.
— Ну и что? — не понял Некрасов.
— Ты что же, не понимаешь? Ведь ночью вписать ее туда мог только один человек!
Такие причуды у Сталина бывали редко. Обычно, награждая кого-либо из писателей премией своего имени, он руководствовался политическими соображениями. Именно они играли тут решающую роль. Но случалось, что политические критерии совпадали с художественными. Разумеется, не чьими-нибудь, а его, Сталина, художественными критериями и вкусами. Ну, и конечно, с представлениями самих лауреатов о художественной ценности их созданий, удостоенных высокой награды.
А.Н. Толстой, получив премию первой степени за своего «Петра», мог не сомневаться, что на этот раз и художественный вкус Сталину не изменил: у него были все основания считать этот роман одной из самых больших своих художественных удач.
Эренбург, получив Сталинскую премию за «Бурю», так, вероятно, не думал. Высшим своим художественным достижением он полагал «Хулио Хуренито». (Не раз сам об этом говорил.) Наверняка считал бы более справедливым, если бы премии удостоился его роман «День второй». Но и лауреатских своих книг — «Падения Парижа» и «Бури» — тоже не стыдился.
Фадеев, получивший премию за первый вариант «Молодой гвардии», наверно, тоже считал эту награду заслуженной.
Что же касается Симонова, то с известным основанием можно сказать, что каждое из его произведений, удостоенных премии (кроме пьесы «Чужая тень», которую он и сам считал неудачной и жалел, что написал ее), действительно было очередной его художественной вершиной. (Каков у писателя потолок, таковы и его вершины.)
Ну, а что касается Пастернака или Ахматовой, то они о том, чтобы стать лауреатами, разумеется, не могли даже и мечтать. Да и вряд ли этого и хотели.
Хотя...
Пастернак не только хотел, но и довольно прямо намекал на это (в письме А.С. Щербакову 16 июля 1943 года):
Мне кажется, я сделал не настолько меньше нынешних лауреатов и орденоносцев, чтобы меня ставили в положение низшее по отношению к ним.
Мне казалось мелким и немыслимым обращаться к Иосифу Виссарионовичу с этими страшными пустяками.
Любящий Вас
Б. Пастернак.
Сегодня такой вариант событий, при котором Пастернак мог бы стать лауреатом, представляется совершенно немыслимым. Но бывали времена, когда он был вполне возможен и даже вероятен. Получил же Сталинскую премию (да еще первой степени) Михаил Лозинский за перевод «Божественной комедии» Данте. Так почему бы и Пастернаку не удостоиться того же за свои переводы Шекспира или «Фауста».
Ну, а что касается Ахматовой, то ее кандидатура, как мы помним, однажды даже выдвигалась на лауреатство. И не кем-нибудь, а Шолоховым, Фадеевым и А.Н. Толстым. Повернись события по-другому, глядишь, — чем черт не шутит! — могла бы и получить.
При своей готовности к любым услугам вполне мог бы стать лауреатом и Пильняк.
Да мало ли кто еще из «обойденных»...
О тех, кто — по тем или иным причинам (иногда и случайно) — попал в сталинскую мясорубку, говорить, разумеется, не приходится. Но из уцелевших при ином раскладе этой чести мог удостоиться едва ли не каждый. За исключением, пожалуй, только одного — Николая Робертовича Эрдмана
Чтобы автор «Самоубийцы» и «грязных» антисоветских басен стал лауреатом Сталинской премии? Такого, казалось, не могло бы случиться и при самом причудливом развитии событий.
Но именно это как раз и произошло.
И это при том, что ни сервилистом и «ловчилой» вроде Пильняка Николай Робертович не был. И взглядов своих и настроений не менял. И с намеками вроде тех, которые делал Щербакову Пастернак, ни к каким влиятельным лицам никогда не обращался.
Этот сюжет развивался и сложился совсем по другим законам, не имеющим в истории нашей литературы, пожалуй, никаких аналогий.
Кроме, разве, одной, к которой мы, быть может, еще обратимся.
Сосланный в Сибирь (в Енисейск) Николай Робертович свои письма к матери неизменно подписывал — «Мамин сибиряк». И шутку эту со смехом повторяла вся Москва.
Доходили до московских друзей и другие его шуточки, далеко не всегда безопасные.
С электричеством в Енисейске дело обстояло не больно хорошо. Попросту говоря, его там не было. Во всяком случае, в той халупе, которую Эрдману удалось снять, о «лампочке Ильича» можно было только мечтать. А Эрдман любил читать. Особенно вечерами, иногда даже по ночам. И постоянно думающая о нем его возлюбленная, засыпавшая его посылками, заказала какому-то театральному умельцу особый электрический фонарь, работающий на батарейках. Отправляя его в Енисейск, Ангелина Иосифовна очень волновалась: дойдет? И если дойдет, будет ли работать?
Затея удалась, о чем от Николая Робертовича в тот же день полетели в Москву телеграммы:
Енисейск. 26. 12 часов. (Молния от ваш. корр.) Закончена прокладка линии электропередачи Стол-Кровать протяжением 3 метра.
Енисейск. 26. 24 часа. (Молния от ваш. корр.) Пуск первой мощной электростанции в условиях Севера прошел образцово. Все обслуживающие механизмы работают отлично. За первые два часа прочитано четыре главы «Исповеди» Жан-Жака Руссо. Начальнику строительства А.О. Степановой. Постройка енисейской электростанции — новый вклад в дело дальнейшего подъема нашей страны и Вашего в моих глазах. ЦК.
Попадись эти телеграммы на глаза тем, КОМУ НАДО, они вполне могли быть истолкованы (и вряд ли были истолкованы иначе) как издевательская пародия на знаменитый ленинский план ГОЭЛРО. А учитывая подпись (ЦК), так даже и как злобный пасквиль на сталинский план индустриализации страны. Хотя подпись эта (в той же телеграмме) расшифровывалась самым невинным образом: «Целую Коля».
Не умеряя постоянных своих забот о возлюбленном, Ангелина Иосифовна добивалась — и нечеловеческими усилиями добилась — его перевода из Енисейска в Томск. Томск как-никак был университетский город, для Сибири — большой культурный центр, и она полагала, что ему там — во всех смыслах — будет лучше, чем в заштатном, захудалом Енисейске.
План удался. Но удача эта обернулась для Эрдмана разными, мягко говоря, неудобствами и даже унижениями.
Начать с того, что в Томск он был отправлен «по этапу», с конвойными, что уже само по себе было довольно-таки неприятно. А оказавшись наконец в этом вожделенном Томске, долго не мог сыскать для себя мало-мальски сносное пристанище.
Об этих своих мытарствах он любимой сообщал так:
...Плачусь у парикмахеров, останавливаю на улицах прохожих, изучаю бумажки на столбах — всё тщетно. Вчера дал объявление в газету, боялся, пропустит ли цензура. Опасения оказались напрасными — поместили целиком. Как видишь, всё идет к лучшему, меня уже стали печатать.