Сталин и писатели Книга вторая
Шрифт:
Но иногда тот же мотив звучал у нее еще страшнее, еще обнаженнее. И обращение ее к адресату было еще более прозрачным, совсем уже не вызывавшим сомнений в том, к кому она обращается:
Я приснюсь тебе черной овцою На нетвердых, сухих ногах, Подойду, заблею, завою: «Сладко ль ужинал, падишах? Ты вселенную держишь, как бусу, Светлой волей Аллаха храним… И пришелся ль сынок мой по вкусу И тебе и деткам твоим?»Когда вспоминаешь такие ее стихи, особенно ясно видна пропасть, отделяющая ее отношение к Сталину от того, что — в те же годы — думал о «падишахе» Пастернак.
В отличие от Ахматовой ему нетрудно было найти в своей душе точку опоры (и даже не точку, а мощный пласт мыслей и чувств) для искреннего прославления Сталина.
Иное дело — Мандельштам.
Он относился к Сталину не лучше, чем Ахматова. Я бы сказал, что даже хуже, — если бы это было возможно. Нет, не хуже, конечно, — хуже некуда. Но в свое отрицание Сталина он вкладывал больше ярости, — другой характер, другой темперамент:
—… он не способен сам ничего придумать…
—… воплощение нетворческого начала…
— тип паразита…
—… десятник, который заставлял в Египте работать евреев…
Немало еще такого, и даже похлеще, наговорил он о Сталине — и устно, и письменно, и в стихах, и в прозе. Но достаточно напомнить только одно из этих его высказываний — самое знаменитое:
Его толстые пальцы, как черви, жирны, А слова, как пудовые гири, верны. Тараканьи смеются усища И сияют его голенища…Как подковы кует за указом указ —Кому в пах, кому в лоб, кому в бровь, кому в глаз.Что ни казнь у него, — то малина.И широкая грудь осетина.Но вот тут-то как раз и таилась ловушка, в которую он попал.
Как ни дико это звучит, но именно этот яростный накал презрения и ненависти и стал источником той воспаленной, можно даже сказать, патологической искренности, какой окрашены его обращенные к Сталину покаянные стихи. Отчасти (только отчасти) — «Ода», но прежде всего — действительно мощное и безусловно искреннее его стихотворение: «Средь народного шума и спеха…».
Пастернак о стихах Мандельштама про «кремлевского горца», помимо уже известной нам его реакции («То, что Вы мне прочли, не имеет никакого отношения к литературе, поэзии. Это не литературный факт, но акт самоубийства, которого я не одобряю и в котором не хочу принимать участия. Вы мне ничего не читали, я ничего не слышал…»), однажды высказался еще так:
— Я не понимаю, как он мог это написать! Ведь он же еврей!
Говоря это, Борис Леонидович, видимо, имел в виду, что негоже человеку, принадлежащему к гонимому народу, попрекать кого-либо его национальной принадлежностью. («И широкая грудь осетина…»). Эту строчку, впрочем, и сам Мандельштам считал слабой: прочитав стихотворение Эмме Герштейн, сказал, что последнее двустишие он отменяет.
Согласился он тут с Пастернаком или нет (скорее, не согласился; а двустишие решил отменить по другим причинам), но сознание своей вины перед Сталиным, — сознание, что в своем стремлении предельно его оскорбить и унизить он перешел некую границу дозволенного, — у него, судя по всему, действительно возникало. Иначе не вылились бы из его души эти пронзительные по искренности строки:
И к нему — в его сердцевину — Я без пропуска в Кремль вошел, Разорвав расстояний холстину, Головою повинной тяжел.Тем же сознанием своей вины проникнуты и некоторые строки вымученной, в целом неудавшейся его «Оды»:
Гляди, Эсхил, как я, рисуя, плачу!..Пусть недостоин я иметь друзей,Пусть не насыщен я и желчью и слезами…В главе «Сталин и Мандельштам», анализируя мандельштамовскую «Оду» и приведя эти строки, я назвал их выразительными и сильными. Но о рифмующихся с ними следующих двух строках, уже непосредственно прославляющих Сталина, сказал, что они — просто пародийны:
Он мне все чудится в шинели, в картузе На чудной площади с счастливыми глазами.И само слово «картуз», которым обозначена сталинская фуражка военного образца, и «маловысокохудожественные» эпитеты (площадь — чудная, глаза — счастливые) — все это убого до крайности. Однако сила и выразительность предыдущих двух строк, писал я там, заслоняет эту убогость, даже как бы заражает эти убогие строки своей поэтической энергией.
Вот эти вкрапления в текст «Оды» живых, искренних строк, заражающих вымученные, безликие и убогие своей поэтической энергией, и создает иллюзию, что в целом эти стихи Мандельштама, как выразилась о них Лидия Яковлевна Гинзбург, «замечательные, и в высшей степени его стихи. Значит, они соответствовали какому-то из несогласованных между собой поворотов мандельштамовского сознания».
В прославляющих Сталина стихах Ахматовой мы не найдем ни одного такого живого слова. Ни одного такого «несогласованного» поворота.
Впрочем, — нет. Один «несогласованный поворот» в одном из этих ее мертворожденных стихотворений все-таки промелькнул:
Ликует вся страна в лучах зари янтарной,И радости чистейшей нет преград, —И древний Самарканд, и Мурманск заполярный,И дважды Сталиным спасенный Ленинград.В день новолетия учителя и друга Песнь светлой благодарности поют, — Пускай вокруг неистовствует вьюга Или фиалки горные цветут.Стихотворение называется «21 декабря 1949 года». В этот день Сталину стукнуло 70 лет. К этому дню были сочинены сотни, тысячи, наверное, даже десятки тысяч стихотворных строк.
Так вот и катится она, как по рельсам, по этой — тысячами, десятками тысяч других стихотворцев, славивших вождя, — хорошо накатанной дороге.
По этой гладкой дороге можно катиться не останавливаясь, нанизывая, как баранки, строфу за строфой. А можно и легко поменять эти строфы местами. Скажем, так:
В день новолетия учителя и друга Песнь светлой благодарности поют. Пускай вокруг неистовствует вьюга Или фиалки горные цветут.Ликует вся страна в лучах зари янтарной,И радости чистейшей нет преград, —И древний Самарканд, и Мурманск заполярный,И дважды Сталиным спасенный Ленинград.А можно даже переставить строки внутри одной строфы. Например, вот так:
И древний Самарканд, и Мурманск заполярный, И дважды Сталиным спасенный Ленинград, — Ликует вся страна в лучах зари янтарной, И радости чистейшей нет преград.Ничего не меняется. Потому что ни одно слово не задерживает тут нашего внимания. И вдруг:
И вторят городам Советского Союза Всех дружеских республик города И труженики те, которых душат узы, Но чья свободна речь и чья душа горда.Что это значит? Какие узы? И кого они душат? Кого и какие узы могут душить «в нашей юной прекрасной стране?»
Следующая, завершающая стихотворение строфа не только не дает на это ответа, но вызывает еще большее недоумение:
И вольно думы их летят к столице славы, К высокому Кремлю — борцу за вечный свет, Откуда в полночь гимн несется величавый И на весь мир звучит как помощь и привет.Чьи это думы «летят к столице славы»? Думы тех, кого «душат узы»? Но если их душат, как же могут они нестись к «высокому Кремлю» «вольно»?