Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

К тому времени я уже перекочевал из пересыльного барака в рабочий под номером 13. Моим соседом на нарах был скромный и тихий зек лет тридцати. Звали его Ароном. До ареста он работал наборщиком в типографии одной областной газеты. Жил неплохо, зарабатывал прилично на семью из трех человек. Жил себе человек и благодарил судьбу. Но в 1937 по клеветническому доносу одного негодяя его арестовали за то, что он якобы печатал в типографии прокламации, призывавшие к свержению советской власти. Дали ему пятнадцать лет. После многочисленных перебросок по разным тюрьмам и лагерям он, наконец, очутился в Баиме. Всегда скромный, сдержанный, немногословный, он подкупал своей честностью и порядочностью. Хотя Арон не принадлежал к породе подхалимов, Рыбаков взял его в свой цех по рекомендации товарищей.

Однажды в фасовочном цехе серьезно заболели два работника.

— Слушай, Миша! — обратился ко мне Арон. — Я вижу, как ты мучаешься на прялке. Переходи к нам работать. Работа нетрудная. Пайка хлеба обеспечена. У нас как раз освободилось два места. Хочешь, я поговорю с Рыбаковым? Думаю, что он тебя примет, если я тебя порекомендую, так как я у него на хорошем счету. Согласен?

— Конечно! — сказал я, обрадованный предоставлявшейся мне возможностью.

Через несколько дней я уже работал в фасовочном цехе. Новое занятие пришлось мне по душе и по силам. Ночь. Тишина. Мы сидим тесным кружком. В центре большая корзина, доверху наполненная клубками пряжи. Рыбаков подбрасывает каждому по клубку в маленькую корзину, а в ней еще пляшет, крутится до конца не размотанный моток. Слышен только едва уловимый шелест натягиваемой и наматываемой нити. Работа несложная, но к ней надо привыкнуть. От однообразного длительного вращения очень быстро устает рука, и поневоле приходится часто давать ей отдых. Но даже и потом, когда рука уже натренируется настолько, что работает, как машина, к концу десятичасовой смены ломит спину и неприятно ноет сердце. Однако я старался не отставать от товарищей. Марка цеха как передового и ударного, которой дорожили все здесь работающие, невольно подстегивала и меня.

Мы работали напряженно и добросовестно. Как и все, я вырабатывал норму и считал себя полноправным членом коллектива. Однако я видел, что Рыбаков относится ко мне недоброжелательно и подсовывает мне (и еще кое-кому из «пасынков») самые мелкие клубки пряжи, а своих подхалимов снабжает клубками покрупнее. Разумеется, это не могло не сказываться на производительности труда: я и другие обиженные теряли много времени на связывание нитей и только-только выполняли норму, а фавориты Рыбакова ее перевыполняли. В результате мы зарабатывали лишь по девятьсот граммов хлеба, а они еще и премиальное блюдо — небольшой пирожок с горохом, капустой или какой-нибудь другой начинкой.

Такой несправедливый подход к работающим был мне не по душе. «Надо изменить этот порядок», — решил я. Мне нечего было опасаться мести начальника, так как работал я добросовестно — давал норму и хорошее качество. И вот однажды во время работы я поднял вопрос о системе распределении сырья между членами фасовочного цеха.

— Вот что, товарищ Рыбаков! — сказал я ему в присутствии всех. — Нравится это вам или нет, а я возражаю против вашего стиля раздачи клубков. На каком основании некоторым работникам, в том числе и мне, вы подбрасываете только мелкие клубки, а своих протеже обеспечиваете крупными? Я вношу предложение до начала работы рассортировывать по размерам все клубки на два или три сорта и распределять их между всеми справедливо. Сортировка их не займет много времени.

— Правильно, правильно! — поддержали меня обиженные. — Давно пора это сделать!

Рыбаков посмотрел на меня с плохо скрываемой злобой, но все же предложение мое принял.

Постепенно я полностью втянулся в работу. Голода как такового уже не было. Но после потери в тюрьме тридцати килограммов веса потребность в еде была огромной, и ощущение голода еще долго меня не покидало. Пайку в девятьсот граммов я съедал молниеносно и не наедался. Мне казалось, что я мог бы съесть быка.

Говоря о моей производственной деятельности по прибытии в баимский лагерь, хочется остановиться и на начальном периоде работы в Баиме Оксаны.

Так же, как и я, она начала с прялки. Работа эта подвигалась у нее успешнее, чем у меня. После месячного стажа она стала выполнять норму выработки на пряже и зарабатывать полноценную пайку. Почти год проработала Оксана прядильщицей. Однако работу эту пришлось прервать. Сидение за прялкой на протяжении девяти-десяти часов в напряженной позе, в согнутом положении, в атмосфере, насыщенной облаками хлопчатобумажной пыли, а также, что вероятно, самое главное — малобелковая, маловитаминная пища (хлеб да баланда) очень тяжело отразились на ее здоровье. У нее появилась сильная отечность. Сначала наливались ноги до щиколоток, потом отеки поднялись до колен, затем — выше и, наконец, водянка распространилась на область живота. Чтобы приостановить бурный процесс отекания, Оксана отказалась от баланды, сократив прием жидкости до минимума, но и это мало помогало — тело по-прежнему наливалось водой, распухало. При надавливании на теле оставались глубокие ямки. Начались сильные поносы. Нечего было и думать о дальнейшей работе. Оксана слегла в больницу. Медицинский уход, прием лекарств, улучшенное питание благотворно сказались на ее здоровье. Отечность пошла на убыль. Появилась надежда, что трагическая судьба, постигшая многих женщин, — гибель от дистрофии — ее минует.

В больнице Оксана встретилась со своей знакомой — обрусевшей немкой Эльзой Юльевной. В Киеве она давала нашему Юре частные уроки немецкого языка. Родилась и жила она в Киеве, не имея никаких связей с Германией. Тем не менее, когда началась война, ее в первый же день арестовали по обвинению в шпионаже. А между тем это было тихое забитое одинокое существо, еле перебивавшееся на жалкие гроши, зарабатываемые частными уроками. Она никогда не интересовалась политикой, и все ее «преступление» заключалось в том, что в ней текла немецкая кровь. Рассказывали, что по окончании срока заключения в Баиме ее выслали на север (в Киев не пустили) и там она страшно бедствовала: ее старческий возраст и никудышнее здоровье исключали всякую возможность зарабатывать хлеб тяжелым физическим трудом, на который только и был спрос. Уроками немецкого языка никто не интересовался.

Глава XLIII

Доктор Титаренко

Прошло два месяца моей работы на фасовке пряжи. Наступило лето. Вместо того, чтобы после работы находиться в бараке, мы могли уже отдыхать на лоне природы. Расстилая бушлаты, телогрейки, одеяла на зазеленевшей траве, мы располагались на них и грелись на солнце. Начальство не свирепствовало, то есть не разгоняло нежившихся на солнце доходяг.

В один из таких погожих дней в Баим прибыл мой приятель Николай Максимович Титаренко. Девять месяцев мы просидели вместе в одной камере новосибирской тюрьмы. После моей отправки в лагерный распред Николай Максимович еще два месяца пробыл в тюрьме. Затем он тоже попал в распред, где его продержали еще два месяца.

Там Николая Максимовича поместили в общий барак, где он лежал совершенно заброшенный и беспомощный. На него махнули рукой как на безнадежного. Когда у него началась почти последняя фаза истощения — понос, его отправили в больницу. Однако через два дня вернули в барак. Заведующая больницей цинично заявила: «Чего я буду держать его здесь? Все равно подохнет! Так уж лучше пусть подыхает в бараке».

Неоднократно пытался вырвать Николая Максимовича как коллегу-врача из рук смерти начальник санчасти. Он хотел направить его в сельскохозяйственный лагерь, надеясь, что там его поставят на ноги и будут использовать как врача. Но кому был нужен доктор, который уже сам дышал на ладан? Каждый раз, когда приезжали вербовщики из лагерей, начальник санчасти выводил Титаренко (как было положено — голого) перед отборочной комиссией и говорил: «Перед вами замечательный врач-клиницист, специалист по легочным болезням. У вас в отделениях наверняка немало туберкулезников, которых нужно лечить. Возьмите его к себе. Вид у него сейчас, правда, страшный, но в ваших сельскохозяйственных лагерях есть полная возможность подкормить его, он поправится и будет вам полезен». — «Ну куда он годится? У него же водянка! Нет даже гарантии, что он не умрет в дороге. Нет, нам такой кадр не нужен!» — отвечали вербовщики.

Тело Титаренко покрыли язвы. Полтора месяца пролежал он в таком состоянии. Вырвал его из распреда, чем спас ему жизнь, все-таки начальник санчасти.

«Вот что, Титаренко! — сказал он. — Я хочу сделать последнюю попытку вас спасти. В распреде мы ничем не можем вам помочь. Мы сами голодаем, людей кормить нечем, а брать на работу больных никто не хочет. Остается только одно — отвезти вас в Баим. Возможно, что и там голодно, но все же это инвалидный лагерь, там и уход лучше, и врачей больше. К вам как к коллеге, надо полагать, они лучше отнесутся и, как ни худо с питанием, все же поддержат и подлечат вас».

Николай Максимович не возражал. Он был в таком состоянии, что надежды на выздоровление почти не было, а где умирать, ему было безразлично.

Начальник санчасти приказал запрячь лошадей, усадил Титаренко на двуколку и сам повез его в Баим, выполняя одновременно и обязанности конвоира.

Всю эту печальную историю поведал о себе Николай Максимович при первой же нашей встрече. Вид у него был страшный — землисто-серое лицо, к тому же отечное, глубоко запавшие глаза. Весь он был словно огромный пузырь, надутый воздухом. Большой живот выпячивался, как у беременной женщины. Он едва держался на ногах.

Поделиться с друзьями: