Сталинским курсом
Шрифт:
Рядом со мной лежал умирающий, некто Дмитриев. Дни его были сочтены, он часто впадал в забытье. На нем были добротные шерстяные носки. Судьба их, видимо, мучительно тревожила его сознание. Похоже, мысль о том, что после его кончины носки достанутся кому-то другому, не давала ему покоя. И вот за сутки до его смерти снится ему сон, от которого он с криком проснулся.
— Что с тобой? — спросил я.
— Мне приснилось, будто лежу я на нарах и никак не могу приподняться. Вдруг ко мне подходит какой-то мужик с рыжей бородой и торчащими клыками. В руках у него длинный острый нож. Он хватает меня за ногу и отрезает ее вместе с носком. Я как закричу и… проснулся. Слава Богу, они еще на мне…
Через несколько часов Дмитриев скончался. И тут же больной, лежащий наверху, начал хищно стягивать с него носки, хотя за ним самим уже незримо стояла смерть.
Как по-разному умирали люди!
После смерти Дмитриева моим соседом оказался безногий зек Воронов. О том, что в прошлом он был убийца, я не знал. Он находился в последней стадии истощения, и конец его был близок. Однако он не впадал в отчаяние, хотя и знал, что жить ему осталось недолго. Проникшись доверием ко мне, он рассказал, как совершил убийство.
— Когда я был еще на свободе, мне очень нравилась одна девка, но она никак не хотела со мной гулять. Меня аж зло взяло. Ну, думаю, все равно, б…, как ни вертись, а от меня не уйдешь. Раз как-то поздно вечером, когда она возвращалась лесом домой от подруги, я подстерег ее, чтобы изнасиловать. Она сопротивлялась, кусалась, царапалась, отбивалась ногами и довела меня до того, что я решил ее прикончить. «Ах, так? — говорю. — Не хочешь добром, так вот тебе!» — и тут же задушил ее своими руками. Так мне и не удалось попользоваться ею, — с циничным сожалением сказал сосед. — Отдалась бы, жила б и по сей день. Сама же и виновата, сука, что приложил ее к ногтю…
Я тут же взглянул на его руки, и мне стало страшно. Когда-то это были наверняка увесистые мускулистые кулаки, а теперь они походили на мощные железные клешни, обтянутые кожей. Он посмотрел на меня насмешливо-проницательным взглядом и сказал:
— Не боись, тебя не трону.
До сих пор помню его внешность: черные цыганские глаза, круглая, как котел, голова, покрытая копной черных как смоль, спутанных волос, которые он не давал стричь во время санитарной обработки.
— А потом что? — спросил я после долгой паузы.
— Поймали, гады, унюхали лягавые и загнали на Колыму на пятнадцать лет. Отсидел там пяток и не уберегся — отморозил ноги, и, как видишь, отрезали их, а потом привезли меня сюда.
За все то короткое время, когда он был моим соседом по нарам и до самой его смерти не видно было, чтобы его мучили угрызения совести или чтобы он раскаивался в своем страшном преступлении.
С одной стороны, я не мог без содрогания и отвращения о нем думать, а с другой, как это ни странно, мне импонировало в нем презрение к смерти, которая была уже близка. Он так и умер — без протеста, без страха, в полном спокойствии, не потеряв самообладания.
А вот еще один случай, произошедший в четвертом бараке, свидетелем которого я был.
Ночь. Ворочаюсь с боку на бок — не могу уснуть. В углу тускло светит лампочка. Сквозь окно проникает лунный свет, падающий на нары, на которых, раскинувшись в разных позах, лежат больные. Кажется, что это — поле, усеянное после боя убитыми и ранеными. Только стоны больных нарушают тишину. Кто-то в тоске и с мольбой в голосе обращается к Богу: «Боже, прекрати мои страдания!» Наконец я уснул беспокойным неглубоким сном. В душе нарастала какая-то внутренняя тревога, и я вскоре проснулся. Только-только начинало светать. Вдруг слышу, кто-то кричит:
— Чего торчишь над парашей? Кончил и уступи место. Кому я говорю? Катись отсюда, пока не получил по харе!
Но не прошло и минуты, как тот же голос завопил на весь барак:
— Да он же повесился!
Я вскочил, посмотрел в сторону, где стояла параша, и в сумраке наступающего дня увидел чью-то мерно раскачивающуюся фигуру (от сильного толчка покойник не пришел еще в равновесие). Он висел на столбе, подпиравшем верхние нары; шея его была туго стянута петлей из ремня, а ноги болтались в воздухе сантиметрах в двадцати от пола. Сквозь полумрак на нас глядела страшная маска с высунутым языком и мертвыми остекленевшими выкатившимися из орбит глазами. У меня мороз прошел по коже. Никто так и не слышал его предсмертных хрипов. Одни спали, а другие, страдая от болей, были поглощены собой.
Ужасная весть облетела барак и вызвала общее смятение и волнение. Все заговорили разом, стараясь не смотреть в сторону самоубийцы. Но какая-то непонятная сила, словно магнитом, притягивала к нему взгляды. А страшно обезображенная маска мертвеца, все более четко проявлявшаяся с наступлением рассвета, словно дразнила всех длинным высунутым языком. Жуткая картина! Вот она, смерть, о которой каждый думал в часы долгих бессонных ночей! Натянутые до предела нервы не выдержали. Кто-то истерически зарыдал, за ним другой, третий, и скоро весь барак был охвачен психозом отчаяния.
Пришли какие-то люди, сняли с петли мертвеца и унесли прочь.
А вот еще одна трагическая смерть, не похожая на другие. Дело было утром во время завтрака. Тот, кто не мог уже приподыматься, лежал, не прикасаясь к пище и оставаясь совершенно равнодушным к пайке хлеба, положенной у его изголовья. Остальные сидели на нарах, словно китайские божки, подвернув под себя ноги и уставившись отсутствующими глазами в пространство, машинально жевали хлеб, запивая его баландой.
Вдруг внимание всех привлек чей-то хриплый напряженный голос, раздавшийся в конце барака. Все посмотрели туда. На параше сидел человек, он с трудом приподнялся и, обращаясь ко всем, сказал:
— Товарищи! Ха-ха-ха! Вы знаете, кто я? Я — Сталин!
Вид у сумасшедшего был ужасный. На нем была только нижняя рубаха; кальсон он, видимо, давно не надевал, чтобы их не пачкать. Он стоял на тонких обнаженных кривых ногах, образовавших арку, вернее — на палочках, обросших волосами. В его безумных воспаленных глазах было выражение не то восторга, не то лукавства, словно он знал что-то такое, что для других составляло тайну. Желтое восковое лицо с глубокими впадинами на месте щек и выпирающими челюстями напоминало череп. Тонкая рука с болтающимся рваным рукавом была протянута вперед, как у оратора, намеревающегося выступить с речью. «Оратор» громко крикнул: «Да здравствует товарищ Сталин!» — и замертво рухнул на парашу. Параша перевернулась, вонь разнеслась по всему бараку. Все замерли, потрясенные разыгравшейся сценой.
— Умер, бедняга! — сказал кто-то. — Царство ему небесное, освободился. Скоро и мы пойдем за ним.
— Молчи, гадина! Подыхай за Сталина, если хочешь, а я умирать за него не хочу. Будь он проклят!
— Сатана, нет на него погибели, — отозвался другой, но, обессилев от ярости, упал на спину и умолк.
Да, это были воистину потрясающие картины гибели людей, либо накладывающих на себя руки, либо терявших рассудок.
Большинство же умирало безропотно, без протеста, примирившись с роковой неизбежностью. Они стонали, испражнялись под себя, буквально разлагались заживо и, наконец, успокаивались навеки.