Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Конкурс в Тимирязевскую академию был меньшим, чем в академию связи, но все же потребовал и от Лены немало усилий, так как на одно место претендовало почти три человека.

Глава LX

Первые приступы стенокардии

Апрель 1947 года. Пасхальная ночь. Все спят. В бараке тишина, нарушаемая лишь храпом спящих. Я лежу на нижних нарах рядом с кабинкой фельдшера Колосова. За стенами барака бушует буря. Ветер сотрясает стены, стучится в окна, грохочет над крышей. Вдруг острая резкая боль пронизывает сердце, словно кто-то вонзил в него нож. В ужасе вскакиваю с нар и снова ложусь. Холодный пот выступает на лбу. Мне душно, не хватает воздуха. Смерть! Сейчас конец… Что делать? Будить фельдшера? Нет, подожду еще, может быть, пройдет. Но боль не унимается. Спазмы в сердце причиняют нестерпимую боль. Я не могу ни сесть, ни повернуться на бок. Чуть глубже вдохну, колики еще больше усиливаются. У Колосова, кроме валерьянки, ничего другого. Идти в больницу — не дойду, скончаюсь по дороге. Потерплю еще, авось боли утихнут. Нет, не утихают. Я продолжаю мучиться, стонать, корчиться.

Три часа не прекращалась схватка между жизнью и смертью, и последняя все же отступила — приступ окончился. Я был до того обессилен, что не мог пошевельнуть ни рукой, ни ногой и, как труп, лежал без движения.

Утром я рассказал о случившемся Колосову. Вызвали Оксану. Она прибежала перепуганная и предложила немедленно ложиться в больницу. Но после страшных мучений мне стало так покойно, что я пожелал только одного — чтобы меня не тревожили.

Дня через два я почувствовал себя лучше и мог уже сидеть на нарах.

Был ли это инфаркт миокарда, не знаю до сих пор.

Приближалось седьмое мая 1947 года — день двадцатипятилетия моего бракосочетания с Оксаной. Думали ли мы когда-нибудь, что серебряную свадьбу будем отмечать в заключении за проволочными заграждениями под «руководством» НКВД, без милых нашему сердцу детей, без друзей и близких знакомых? Но все равно хотелось как-то выделить этот день, хотелось выразить переполнявшие меня чувства. И я решил сделать Оксане сюрприз — подарить стихи, посвященные знаменательному для нас событию. Делать какой-либо материально дорогой подарок в тех условиях я, разумеется, не мог.

Я не поэт, и строгий критик наверняка высмеял бы мое творчество.

Но я знал, что Оксана будет снисходительна к форме и, несмотря на все ее несовершенства, содержание воспримет как выражение моей глубокой любви и признательности за то, что она создала нашу чудесную семью.

Две недели в глубокой тайне сочинял я свою «Серебряную поэму». Наконец мой подарок был вручен. Однако муки творчества, одолевавшие меня непосредственно вслед за первым сердечным приступом, когда надо было соблюдать абсолютный покой, не прошли для меня даром: через два дня после нашей семейной даты меня вторично свалил сердечный приступ. Продолжался он всю ночь. На этот раз я уже не противился уговорам лечь в больницу.

Глава LXI

Тридцатилетие Октября (7 ноября 1947 года)

Приближалась еще одна дата, с которой заключенные связывали большие надежды на освобождение — празднование тридцатилетия Октябрьской революции. Весь лагерь «трепался», ходило множество «параш» — слухов. Все были уверены, что уж теперь-то амнистия заключенным по 58-й статье наверняка будет объявлена. Ссылаясь на весьма авторитетные источники, исходящие из органов НКВД, родственники заверяли заключенных в письмах, что, дескать, указ об амнистии уже подготовлен, ждут только подписания его Сталиным. Многие уже чинили свои чемоданы в ожидании этого события. Всех охватил какой-то психоз. Горькие уроки провалившихся надежд были бесповоротно забыты, никто о них не вспоминал.

— Что вы мне говорите? — отвечал скептикам и маловерам какой-то зек. — Мой дядя работает в органах НКВД. Вчера я получил от него письмо. Он пишет: «Мне доподлинно известно, что все уже готово для амнистии; не пишите больше ни жалоб, ни заявлений, ни просьб о пересмотре дела. Ждите седьмого ноября. В этот день будет объявлено о такой амнистии, какую мир еще не видел».

Жаждущие этого и потому падкие на подобного рода «параши» заключенные всерьез верили слухам. И даже маловеры перестали сомневаться в том, что скоро все выйдут на волю и лагерь опустеет. Больше того. Наше командование и то поддалось общему настроению. Обычно не было дня, чтобы кто-либо из заключенных не подавал в Москву через лагерное начальство ходатайство о пересмотре его дела. А за два месяца до тридцатилетия Октябрьской революции и начальник лагеря, и «кум» прямо советовали воздержаться от подачи подобных заявлений, дескать, московские юристы в один голос твердят, что указ об амнистии уже подготовлен и лежит на столе у Сталина, а седьмого ноября будет им подписан и обнародован. А ведь никогда раньше начальство не считало нужным давать заключенным какие бы то ни было разъяснения, а тем более — обещания. Уж если оно само распускает подобные слухи, то есть все основания им верить. Может быть, оно и опиралось на какую-то секретную информацию. После этого и скептики замолчали.

Но вот, наконец, наступил долгожданный день. По случаю празднования тридцатилетия Октября в клубе состоялось торжественное собрание. Стены были украшены плакатами. Посредине сцены стоял длинный стол, накрытый красным сукном, и ряд пустых стульев. Оркестр занял свои места рядом с трибуной. Зал был переполнен до отказа. Настроение у всех приподнятое. Заключенные с волнением ожидали появления в президиуме представителей командования лагеря. Наконец, послышались голоса: «Идут, идут, тише!»

Мимо нас в военных шинелях прошли на сцену пять человек во главе с начальником, уже известным нам Коротневым. Они разделись и расселись за столом. Поднялся занавес. На всех членах президиума были новые военные мундиры, блестели пуговицы, сияли звездочки на погонах. Все смолкло. Заключенные впились глазами в президиум. «Быть или не быть! Сегодня или никогда!» Кажется, сердце лопнет от нетерпения. Чего они тянут резину? Одно только слово — «да» или «нет».

— Слово для доклада имеет начальник отделения гражданин Коротнев.

Загремел стул. Из-за стола поднялась грузная фигура и, тяжело раскачиваясь, направилась к трибуне, рядом с которой, держа на коленях скрипку, сидел я с группой музыкантов. На меня сильно пахнуло винным перегаром. Оратор был пьян. Он крепко ухватился за трибуну, как бы боясь потерять равновесие. То, что начальник был «под мухой», несколько разрядило напряженную атмосферу в зале и настроило публику на веселый лад. Коротнев оглядел всех мутным взглядом и начал:

— Товарищи, то есть господа! Фу ты, виноват, как вас, ну заключенные, что ли… — сказал оратор, со смущенным видом оглядываясь на президиум. — Сегодня мы с вами э… э… э… и весь мировой пролетариат, значить, празднуем тридцатую годовщину великой Октябрьской революции. Это что-нибудь да значить. Если взять, например, меня… Кто я такой был? Червяк, пресмыкающий. А теперь? Кто я такой есть? Начальник, вроде как ваш отец родной, значить… Кого мы должны благодарить за это? Не иначе, как нашу родную советскую власть. Я с простой крестьянской семьи. Мой папаня был бедняк с кучей детей. До двадцати лет я не знал грамоты — не умел ни читать, ни писать. Взяли прямо от сохи в Красную армию. Тут мене и научили грамоте. Тут-то я узнал, что такое пролетарий, что такое буржуй и что такое я есть. Потом, значить, когда с гражданской покончили, мене приняли в партию, послали на учебу и выучили на машиниста. Поездил я на паровозе много.

Потом, значить, вызывают мене в НКВД и говорят: «Хватит тебе ездить на паровозах. Мы сделаем из тебя начальника лагеря. Работа чистая. Жалованья тебе прибавим. Получишь форму». Но уж больно не хотелось мне такой работы. Я туда, я сюда… Но, знаешь, партейная дисциплина, и я пошел. Да здравствует Коммунистическая партия! Так, значить, сегодня мы с вами празднуем тридцатилетие Октября. Что мы имеем на сегодняшний день? От буржуазии ни хрена не осталось. Кто остался в живых? Наш брат пролетарий — рабочий и крестьянин. Нет теперича у нас ни капиталистов, ни помещиков. Мы с вами как хозяева, значить…

— Хватит молоть чепуху! — послышалось из зала. — Ты лучше расскажи, что слыхать насчет амнистии!

— Ах, да, амнистия… Да ежели бы от меня зависело, ей-богу, распустил бы вас всех по домам и сам бы закрыл на замок ворота, чтоб никого больше сюда не пускали. Вы думаете, как я ваш начальник, то уже не человек? А вы знаете, что у мене душа болить за всех вас. За что вас тут держуть? Но я, как начальник, должен строгость соблюдать. Все юристы пишуть — не беспокойтесь, амнистия будить. А вчерась нам передали из Сиблага, что амнистии не будить…

Поделиться с друзьями: