Сталинским курсом
Шрифт:
В 1965 году ему исполнилось восемьдесят лет. В ответ на мои сердечные поздравления он прислал мне большое письмо, в котором жаловался на горькую судьбу, которая преследовала его до последнего времени. Вот что он писал:
«Наша невестка отравляет нам жизнь. По всему видно, что хочет выжить нас из дома. Дом, в который поселил нас Володя, оказывается, записан на ее имя. Вот уже двадцать семь лет, как она паразитирует на шее Володи. Пользуясь его положением и высоким окладом, окончательно превратилась в барыньку. А образование-то — только два класса начальной школы. Но это не смущает полковничиху. Зачем учиться, зачем трудиться? Живя за спиной мужа, она не только нигде не работала, но и с подчеркнутым презрением относится ко всякому труду. Глядя, как мы с Глафирой Ивановной обрабатываем земельный участок, она еще и глумится над нами, говоря, что работа дураков любит. Не жалея старческих сил, в поте лица мы с Глафирой Ивановной уже несколько лет обрабатываем огородный участок и выращиваем для себя овощи. Это большое подспорье при моей жалкой пенсии — тридцать рублей, да еще при том, что жена не получает ни копейки. И что вы думаете? У бессовестной невестки хватает наглости присваивать плоды наших трудов. Выходит, мы у нее батраки, а она помещица, которой мы обязаны отрабатывать за аренду земли.
Чем же занята наша невестка? Следит за модой, занята косметикой, ради которой часами просиживает перед зеркалом. В квартире роскошная импортная мебель. Но ей все мало. Жажда стяжательства и наживы не дает ей покоя.
А муж — тряпка, во всем ей потакает. Срам, да и только. Нас она вообще людьми не считает. Однажды дошла до такой наглости, что обозвала нас белорусской сволочью и даже плюнула в лицо Глафире Ивановне. И так настроила своего мужа, что он фактически отрекся от нас. Когда приезжает на дачу и живет в другой половине дома, то с нами совсем не разговаривает. На зиму сын переезжает к себе в г. Ломоносов и до весны не только нас не проведает, хотя от Ломоносова до Вырицы рукой подать, но даже не напишет нам письма. А невестка прямо в глаза нам говорит: «Скоро ли подохнете?» Все это ужасно. Ведь последние дни доживаем. За что судьба так тяжко нас карает?
Вот я и пооткровенничал перед вами, излил свое горе перед друзьями, и как будто легче стало на душе. Сидим, как суслики в норе, одинокие, заброшенные. Зима. Снегом завалены крыши, улицы, деревья. Протоптаны только пешеходные тропинки. Принимаем врачебные снадобья против склероза, однако возраст берет свое. Как бы хотелось повидаться с вами, чтобы поговорить по душам. Много осталось невысказанного, а на бумаге всего не напишешь».
Глава LXIII
Люди гибнут за металл
В начале войны, как я уже говорил, главное управление лагерей в Москве (ГУЛАГ), опасаясь нападения Японии на Дальний Восток, перебросило в Баим с Колымы большую партию инвалидов. Это были жертвы жутких условий труда и быта колымских лагерей, снискавших себе дурную славу не только в Советском Союзе, но и за рубежом. Одним из таких заключенных был Гуричев Федор Михайлович. Я познакомился с ним, когда он стал моим соседом по больничной палате. В длинные, томительно однообразные вечера при тусклом освещении мигающей лампочки мы много беседовали, и он мне рассказывал удивительные вещи о жизни на Колыме.
Гуричев был выходцем из простых рабочих, уроженцем Новгородской области. Специальности он не имел и зарабатывал на жизнь тяжелым физическим трудом чернорабочего. Когда грянула Октябрьская революция, Гуричеву был двадцать один год. В то время он работал грузчиком на днепровской пристани в Киеве, а еще раньше мял глину на кирпичном заводе, тесал булыжник для шоссейных дорог. У него четко сформировалось пролетарское сознание, и приход Октября он приветствовал всей душой. Вскоре вступил в Коммунистическую партию. Принимал участие в революционной деятельности, как только стало возможным, с большим рвением взялся за самообразование. Позднее партия послала его на какие-то курсы. Все ему давалось легко. Любознательный от природы, с живым и ярким воображением, он жадно впитывал в себя знания. После учебы по заданию партии Гуричев занимал различные партийно-хозяйственные посты в районах Киевской и Полтавской областей. Везде он проявлял себя толковым, деловым и способным организатором.
Как и большинство активных коммунистов, Гуричев попал в сталинскую мясорубку, в 1937 году был осужден на десять лет и отправлен в дальневосточные лагеря. В январе 1938 года его этапом направили из Киева во Владивосток. Вот как выглядит описание его приключений по пути следования. Дальнейшее повествование ведется от его лица.
«До Свердловска мы доехали без особенных происшествий. Здесь нас поселили в пересыльном распределительном пункте. Это был огромный лагерь, где всех прибывших сортировали для направления по разным районам и областям Сибири или Приморского края. Здесь на пересылке скопилось около десяти тысяч заключенных. Не так-то легко и быстро можно было пропустить через комиссии такую массу людей, и нас продержали тут двадцать дней. Жили мы в бараках, работать нас не заставляли, и мы, можно сказать, неплохо отдыхали. Народ был разный — и уголовники, и политические (по 58-й статье). Среди последних было много партийных и военных ответственных работников с большими революционными заслугами в прошлом — секретарей райкомов, обкомов, офицеров Красной армии. Но еще больше было представителей интеллигенции, арестованных в Москве, Ленинграде, Киеве — инженеров, агрономов, учителей, врачей, артистов, художников, музыкантов, писателей и людей других профессий. Они организовали кружки художественной самодеятельности, драмкружки, симфонический и духовой оркестры (многие приехали со своими инструментами). Ты себе представить не можешь, какие пьесы ставили, как чудесно играли! Ведь это в основном были профессиональные столичные актеры, певцы, музыканты, танцоры. Скажу тебе откровенно — на воле я не видел столько замечательных постановок и концертов, как в самодеятельном театре свердловской пересылки.
Это была самая лучшая пора моего заключения. Но продолжалась она недолго — спустя двадцать дней меня в числе прочих погнали на вокзал и посадили в эшелон для следования во Владивосток. Огромный состав из шестидесяти вагонов был битком набит заключенными.
Всех с 58-й статьей, в том числе и меня, погрузили в столыпинские вагоны, а блатарей — в обыкновенные товарные. По дороге несколько урок сбежало: они прорезали в полу дыры (как-то ухитрялись протаскивать в вагоны инструменты) и на ходу поезда прыгали на шпалы, да так ловко, что не убивались.
Побеги участились. Начальник эшелона принял решение всю 58-ю перевести из столыпинских вагонов в товарные, а всех уголовников — из товарных в столыпинские. Как только поезд прибыл в Иркутск, была дана команда осуществить перемещение. Во время этой перетасовки про меня и нескольких других товарищей с 58-й статьей почему-то забыли. Мы остались на своих местах и неожиданно оказались в компании урок. Представляешь себе эту картину: в вагон вваливается шайка озверелых бандитов, воров, убийц. А у меня продуктов — масла, сала, смальца, сахара, колбас и прочего — полный чемодан (друзья снабдили при расставании). Да и одежды (полушубок, телогрейка, валенки, рукавицы) и вообще всякого барахла тоже было предостаточно. Знали, куда меня отправляли. Ну, думаю, амба! Сейчас ограбят до нитки. Дрожу, но вида стараюсь не подавать. Подходит молодой парень да и говорит мне: «Ох, и жрать охота! Нет ли у тебя, браток, чего пошамать?» — «Как нет, — говорю, — садись, гостем будешь». Разложил это я на скамейке колбасу, сало, сахар, намазал ему хлеб на палец смальцем, налил горячего чаю. «Ешь, что твоей душе угодно, не стесняйся!» Блатарь (фамилия его оказалась Синицын) принялся жадно глотать, как волк, а я ему еще и еще подкладываю, он все уминает. Наконец, наелся до отвала. «Спасибо, — говорит, — уважил, нажрался по завязку. Ты откуда сам будешь?» Слово за слово разговорились и вроде как пришлись по душе друг другу. Вдруг из другого отделения подходит к нам какой-то урка со страшной мордой, тычет в меня пальцем и говорит: «А это еще что за фраер? Смотри, сколько у него добра! Уж больно жирно живет! Давай, Синицын, обработаем этого субчика. Ты хватай чемодан с продуктами, а я пошмонаю его барахло». — «А это видел? — Синицын показал свой мощный кулак. — Только тронь его, б…! Я тебе посчитаю ребра, падло! Этот парень меня накормил, напоил и теперь он мне друг. Понял? И ребятам всем накажи, чтоб пальцем его не тронули, а то набью морду». Так нежданно-негаданно появился у меня в дороге защитник, да еще какой! Похоже, все урки его боялись. Был он крупным, сильным, ненавидел честный труд, признавал только привольную разбойничью жизнь. Много раз его ловили, судили, сажали в тюрьмы за взлом касс, ограбление промтоварных магазинов. Но как только его переводили в лагерь, он всякий раз убегал. Теперь снова попался за что-то и везут его на Колыму. Как-то раз он мне и говорит: «Ты как хочешь, Федор, а на Колыму я не поеду — сбегу, вот увидишь! Во Владивостоке с тобой распрощаюсь».
В это время по всему эшелону разнесся слух, что какой-то урка в одном из вагонов разрезал себе живот и на ближайшей станции его сняли с поезда. «Дурак, — сказал Синицын, — разве так надо добиваться свободы? Ты попробуй целым и невредимым удрать на волю, а не распарывать себе живот. Все равно, если и выживет, из лап не выпустят».
Блатари наверняка знали, что такое Колыма, раз так боялись ее. Поэтому предпочитали либо сбежать по дороге, рискуя головой, либо сделать себе увечье, лишь бы только не попадать туда.
Наконец после долгого путешествия мы прибыли во Владивосток. С вокзала нас повели в большой распределительный пункт, откуда одних должны были отправить морем на Колыму, а других — разослать по разным лагерям Хабаровского и Приморского краев. Врачебные комиссии работали полным ходом. Всех новоприбывших по трудоспособности разбивали на три категории. Тех, кто покрепче, записывали в первую и вторую категорию, и им предстояло ехать на Колыму, а тех, кто послабее, отправляли в совхозы и на лесозаготовки в Приморский и Хабаровский края. Меня отнесли к первой категории. Вскоре нас посадили на большой пароход. Почти месяц мы плыли сначала по Японскому морю, по Татарскому проливу, а потом пересекли Охотское море с юга на север, держа курс на расположенную рядом с Магаданом бухту Нагаева. Однако попасть в бухту нам не удалось, так как между ней и нашим пароходом легла полоса льда, достигавшего толщины трех метров. До бухты оставалось 50–70 километров. По рации вызвали два ледокола. Через двое суток они подошли к нам вплотную, взяли наш пароход на буксир, но, как ни работали на полную мощность, толстенный слой льда не поддавался ломке. Бились, бились командиры ледоколов, но так и не смогли нам помочь. Что же делать? Обычно северное побережье Охотского моря освобождается ото льда только к концу мая, а тогда был апрель. Связались по радио с Магаданом. Оттуда ответили: «Высылаем шестьдесят грузовых автомашин. Везите заключенных до берега по льду». И действительно, скоро прибыли грузовики, нас разместили в них и доставили в Магадан.
И вот я на страшной Колыме. Уже через несколько дней меня с группой товарищей отвезли на золотой прииск. Разместили по баракам и на другой же день погнали на работу.
В этом суровом крае в апреле еще держатся лютые морозы в 30–35 градусов. Земля мерзлая и твердая, как камень. Думаю, как же будем добывать золото? Допустим, наружный пласт взломаем, но как будем промывать из него золото, ведь вода в реке замерзает до дна. Скоро однако все разъяснилось. Я узнал, что золото добывают действительно только летом. Но тогда непонятно, чем занимаются заключенные зимой. Неужели сотни тысяч зеков сидят всю зиму без дела? Я был наивным новичком и напрасно беспокоился — работы хватало всем круглый год. Во-первых, кроме добычи золота, было немало других работ. Например, надо было прорубать просеки в тайге в стороны от главной магистрали, строить дороги к новым месторождениям золота. А о механизмах, облегчающих принудительный труд, тогда никто не думал. Топор, пила, лопата, кирка были единственными орудиями труда. Во-вторых, хотя добыча золота в зимнее время и не производилась, она требовала массы подготовительных работ, которые выполнялись, главным образом, зимой и заключались в том, чтобы добраться до золотоносного слоя почвы. Короче говоря, надо было убрать с поверхности пустую породу, толщина которой иногда достигала двух метров. Именно эту работу предстояло мне делать в мой первый рабочий день на прииске. День этот крепко врезался мне в память. Нас было пять человек в группе. Дали нам ломы, кирки, лопаты и огромные тачки вроде саней. До нашего прихода на участок на нем уже побывала бригада взрывников. Они пробурили в нескольких местах скважины, заложили в них аммонал и подорвали довольно большую площадку. А в наши обязанности входило выбирать взорванную пустую породу и отвозить ее в сторону метров на сто пятьдесят. За двенадцать часов работы — с шести утра до шести вечера — наша группа из пяти человек должна была перевезти на это расстояние тридцать кубометров земли. Норма, можно сказать, прямо-таки зверская. Ведь нужно учесть, что выбирать землю лопатами было не так-то легко. Дно взорванного мерзлого грунта очень неровное, все в острых глыбах и мерзлых комьях. Поэтому для выемки земли надо пускать в ход ломы и кирки. После того, как мы полностью загружали сани породой, двое из нас, натянув на себя лямки, тащили сани спереди, двое других подталкивали их с боков, пятый — сзади. Местность там неровная, дороги были в жутком состоянии, поэтому перетаскивание саней требовало от нас больших усилий и крайнего напряжения. Только крепкие здоровые люди могли вынести такую каторгу. Мне все же было легче, чем другим, ведь на воле я когда-то работал чернорабочим и вроде как бы заранее был натренирован и подготовлен для тяжелого лагерного труда. А каково интеллигентам? Народ, сам знаешь, хлипкий, слабосильный, непривычный к земляной работе. Ох, и трудно им приходилось. Не выполнил норму за двенадцать часов, вкалывай до ночи, пока не выгонишь ее сполна, иначе в зону не впустят, ночуй в лесу на морозе. А утром в шесть часов снова пожалуйте в карьер. Пусть даже человек заработает полную пайку хлеба за стопроцентную норму выработки, но надолго здоровья не хватит, если зек недосыпает и за ночь не восстанавливает свои силы. Работяга худел, тощал, а там, смотришь, и нет его — либо в больнице подыхает от туберкулеза, либо навеки уснул в бараке.