Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Старомодная история
Шрифт:

Руки эти были столь же жесткими и столь же не знающими колебаний, как и руки Марии Риккль, а кальвинистская вера ее хоть и отличалась формой отправления обрядов, но была столь же пламенной и сильной, как и вера, горевшая в сердце той, другой, несгибаемой католички. Ракель Баняи свято соблюдала принципы воспитания, завещанные мужем, и едва ли не с еще большим благоговением оберегала память свата своего, гордости Шаррета, Иштвана Гачари. Внучки Гачари должны быть лучше других — потому уже, что они Гачари, — и должны использовать то, что дано им господом (господь же дал им много, одарив их не только способностями, но и богатством: семья Гачари, Широ, Баняи относились к тем немногим кальвинистским родам, которые разумным ведением хозяйства весьма приумножили свое имущество, и двух сирот ожидали в недалеком будущем содержащиеся в образцовом порядке, приносящие хороший доход имения и солидный капитал — словом, девочки были богаты, очень богаты, даже по мерке Ансельма II), не в суетных целях, не ради тщеславия, а во славу господа и веры. Вместе с внучками на Ракель Баняи свалилась и огромная ответственность: бабушке предстояло позаботиться не только о развитии в них достойных душевных качеств, но и о сохранении, а может быть, и о приумножении их состояния. И бабушку ни одна из этих задач не отпугнула: у нее были твердые представления о том, какой должна быть высоконравственная, с честью носящая свое знаменитое имя девушка и как она должна быть подготовлена к жизни. В Венгрии не были редкостью пожилые женщины, похожие на Ракель Баняи, — женщины, которых в романах Йокаи почтительно называют «государыня», матроны, которые подчас смелее и сильнее любого мужчины. Иштван Гачари пишет в своей «Хронике», что в 1831 году, во время холеры, городские власти на случай, если эпидемия достигнет города, мобилизовали не мужчин за определенную плату, а смелых добровольцев-женщин, которые собирали заболевших, изолировали их, кормили, лечили и многих вылечили от страшной болезни. В Шаррете, кстати говоря, немало было женщин, не только в смелости, но и в знаниях далеко превосходящих среднего мужчину: та же «Хроника» Гачари, в начале 1830-х годов упоминая постоянное пособие, которое «сиятельная усадьба» назначала в пользу учителей, занимающихся обучением девочек, говорит о нем как об издавна существующей статье.

Об этой самой «сиятельной усадьбе», которая, судя по письменным источникам, доброжелательно и даже покровительственно относилась к реформированной по гельвецианским принципам церкви и ее слугам, у Ракель Баняи было свое мнение. Гости, съезжавшиеся к барону Венкхайму, проезжали по Большой улице, лучшей улице Фюзешдярмата, где стоял дом Широ и Гачари — в приходе знаменитого дедушки в это время проповедовал уже высокочтимый отец Беньямин Чанки, — и девочек, бегущих на стук колес экипажей к окошкам, едва можно было оттуда отогнать. А глазеть на экипаж ли, на тех ли, кто в нем сидит, — дело совершенно ненужное, круг, к которому принадлежали гости барона и сам барон, — не тот круг, куда относится семья Гачари — Широ, и бабушка достаточно твердой рукой обозначила границы той сферы, где могли вращаться Эмма и Эржебет; в дом к ним будут допускаться, когда придет время, ученые, священники, работающие в комитате землеустроители и вообще люди непраздные. Эржебет, младшая внучка, на замечание Ракель Баняи послушно оставляет окно; Эмма же, хоть и делает вид, что уступает бабушке, тут же прокрадывается обратно, чтобы выглянуть из-за шторы. В таких случаях Ракель Баняи, без злобы и с любовью, как советует Священное писание, слегка наказывает дитя, которое с ревом убегает, а через какое-то время снова вертится возле окон и, когда появляется карета баронессы, жадно разглядывает офицеров, гарцующих рядом с каретой, шляпу баронессы, ее вуаль, фасон и цвет ее платья. Ракель Баняи приходится мобилизовать всю свою бдительность, чтобы не допустить появления в доме тех легкомысленных романов, авторы которых вместо патриотических чувств и тихих радостей семейной жизни изображают безнравственные, не знающие никаких рамок любовные страсти, не стыдясь ставить своих выдуманных героев в такие двусмысленные ситуации, когда, скажем, юноша и девушка — не будучи еще даже обрученными! — целуют друг друга в губы. Если девочкам так уж хочется читать, так вон сколько книг в осиротевшей дедушкиной комнате: там и Петефи, и Арань, и «Ветвь оливы» Томпы, [85] венгерские классики, у которых любой читатель может научиться лишь хорошему. Даниель Широ успел поделиться с женой своим наблюдением, сделанным во время занятий с внучками: Эржебет удовлетворяется простой информацией о фактах, детали ее не интересуют, Эмма же хочет узнать все, Эмма любознательна — и особенно любознательна по отношению к таким вещам, которые в материал урока не входят: скажем, в каком платье шла под венец Гизелла, жена святого Иштвана, [86] да почему не было детей у герцога Имре. Но среди прочих книг есть в доме один оставшийся от покойной матери роман, описывающий изысканные чувства возлюбленных из высшего общества, сладострастные ночи в саду, в круглой беседке со стеклянными стенами, куда льется запах цветущих апельсиновых деревьев; Ракель Баняи с уважением относится к книгам, да и вообще не любит расставаться ни с чем, что напоминает ей о рано утраченной дочери, но эту безнравственную книгу ей все-таки приходится сжечь, ибо, куда ее ни спрячь, Эмма находит и читает потихоньку, урывками. Аристократы, герцоги, упоение итальянских ночей — только этого и не хватает Эмме Гачари, чтобы голова ее окончательно была забита нежелательными и опасными мыслями. Девочка и так выдумывает самые невероятные вещи; однажды, например, когда бабушки не было дома, Эмма вызвала дворецкого и распорядилась переставить по-другому всю мебель. Бабушка — если бы вера ее не осуждала подобные чувства — наверняка бы испытывала гордость, входя в ворота своего дома, цветник которого для всего Фюзешдярмата был предметом восторга и изумления: бывшие утрехтские соученики Иштвана Гачари и его друзья священники из разных стран Европы регулярно снабжали дом Гачари специальными книгами, журналами и цветочными семенами. В Шаррете на цветник Ракель Баняи ходили смотреть словно на чудо; впрочем, точно так же все заглядывались и на ее кладовые, цветочные эссенции, банки с вареньем и образцовые приходо-расходные книги; хозяйственный двор ее с огромными амбарами для зерна, для кукурузы, конюшней и коровником являл собой столь же законченную картину безупречной чистоты и жесткого порядка, как и сам дом, где любой гость уже в прихожей мог почувствовать, что находится в обиталище выдающегося человека: кругом на книжных полках рядом с представителями не насчитывающей еще и ста лет своей истории, но уже созревшей для бессмертия отечественной литературы стояли тома немецких, французских и английских, а также античных классиков, со стен на входящего взирали лики серьезных мужей в венгерском платье со шнурами или во фраках. Эмма переставила мебель, украсила перьями павлина и цапли портреты Бержени [87] и Казинци и, когда бабушка вернулась, стала что-то лепетать про пышное белое платье, в котором-де она должна принимать гостей, вместо коричневого люстринового, и — на ней не было передника, который она обязана была носить с утреннего пробуждения до сна. «Вот он, роман…» — подумала Ракель Баняи. «Без любви Сибирью становится земля, и сплошною апатией — бренное наше бытие; о, сколь много мудрости в том, что дано нам любить, — шептала верная наперсница в ушко юной герцогини. — Не погулять ли нам еще под сенью парка, может быть, встретим мы господина капитана. Я накину вам на плечи мантилью…» Следуя советам своей веры, в качестве лекарства бабушка применила палку; девочка с ревом убежала от нее, назвав ее жестокосердным тираном, на что Ракель Баняи заперла ее в комнате и целый день не давала есть. Бабушка была женщиной разумной, и хотя ее собственный опыт в сердечных делах даже в молодые годы ограничивался лишь самыми приблизительными представлениями, а с тех пор не только не пополнялся, но давным-давно сошел на нет, однако та ответственность, которую она чувствовала за судьбу сирот, заставила ее почуять опасность. Если Эржебет не требует особой бдительности — домашние дела полностью занимают ее внимание, она тиха, ласкова, послушна, — то с Эммой нужно держать ухо востро: она в любой момент готова вспыхнуть, она постоянно горит невидимым, скрытым огнем, как родной ее Шаррет. Ракель Баняи уже знала одну женщину, которая пожирала романы и которой, имея в виду ее печальный удел, даже нельзя было этого запретить, — Эмилия несла свой крест отнюдь не со смирением, в ее немощном теле жила бунтующая душа, мать Эммы и Эржебет не постыдилась проливать греховные, горькие слезы, когда врач — весьма мудро — запретил ей выполнять супружеские обязанности. Эржебет пошла в умного и сдержанного Кароя, Эмма же — явно в мать, с той разницей, впрочем, что у Эммы завидное здоровье, ее не преследуют болезни, как несчастную Эмилию, на которую поэтому даже сердиться было нельзя: ведь известно, что увядание навевает больному тем более странные мысли, чем быстрее тают жизненные силы.

85

Томпа, Михай (1817–1868) — поэт, реформатский священник; во время буржуазной революции и национально-освободительной войны 1848–1849 гг. примыкал к радикальной молодежи, вождем которой был Петефи.

86

Святой Иштван I — с 997 г. князь, с 1001 по 1038 г. король Венгрии, с именем которого связано основание феодального государства и распространение христианства в Венгрии. Гизелла — жена Иштвана I.

87

Бержени, Даниель (1776–1836) — венгерский поэт.

Ракель Баняи, на которую после смерти мужа и дочери легла нелегкая задача — не только беречь и приумножать состояние сирот и воспитывать их, но и позаботиться об устройстве их будущей жизни, — разумеется, и принимала приглашения, и устраивала званые вечера точно так же, как и Мария Риккль, вынужденная думать о замужестве трех своих дочерей; и все же суженого для старшей ее внучки судьба избрала не из тех застенчивых юношей, что с неестественно прямой спиной потеют под каменными взглядами мамаш и теток на чинных посиделках, и не из гостей на каком-нибудь нешумном, домашнем празднике, куда приглашают родственников и друзей дома. Юниор, которому и осушительные работы, и Сегхалом на вторую неделю уже так осточертели, что он во многих стихах упоминает отчаянное одиночество и смерть-избавительницу, которой он будет лишь благодарен, когда она придет, не дожидаясь срока, просит отца, чтобы тот разрешил ему хотя бы проехаться по окрестностям, ведь не может же быть, чтобы во всем комитате царила такая скука смертная, как здесь, у землеустроителей. Вокруг, в какую сторону ни пойди, лежат земли Венкхаймов, почти родные места: ведь по рассказам деда Кальман знает комитат как свои пять пальцев. Сениор сам не прочь немного побыть в одиночестве — и вот Кальман берет у кого-то коня и пускается в путь по первой же дороге, обещающей некоторое разнообразие; дорога ведет в Фюзешдярмат. Дело происходит в воскресенье, воздух, поля вокруг напоены необычно ранней, буйной, больше напоминающей лето весной; звонят к обедне, когда конь Юниора выносит его на Большую улицу. Юниор видит перед собою церковь и поражается ее громадным размерам, ему кажется, что она даже больше дебреценской Большой церкви, нет, честное слово, такого великолепного храма в стиле ампир нигде больше не увидишь. На главной площади — фонтан и железный столб с кольцами; Кальман спешивается, привязывает коня, осматривается. Прихожане тянутся на службу; длинными черными вереницами шагают кальвинисты, у женщин в руках псалтырь с застежкой, страница с псалмом заложена цветком и платочком. На Кальмана оглядываются; по сапогам, по верховой одежде его можно принять за одного из гостей барона. Граф Гектор бросает пламенные взгляды то на одну, то на другую приятную мордашку, его радует, что ни одна из женщин не выдерживает его взгляда.

Жизнь нескольких поколений, возможно, сложилась бы по-иному, когда б не исключительная набожность Ракель Баняи, которая никогда не позволяла себе пропустить службу, даже если для этого была уважительная причина: нездоровье кого-нибудь из членов семьи или собственное недомогание. В тот день, конечно, ей следовало бы остаться дома: накануне она так неловко схватила в кухне большой нож, что глубоко порезала себе руку и потеряла довольно много крови, да и церковь — такое место, куда девочки могли бы пойти и без нее, кто-нибудь из родни проводил бы их домой. Но плоть, сколь ни слаба она, не может повелевать духом, и сухопарая фигура Ракель Баняи появляется, как всегда, среди шествующих на богослужение; псалтырь зажат у нее в левой, здоровой руке. Рядом, по правую руку, шагает Эржебет, по левую — Эмма. Все трое замечают на площади молодого человека с конем — и тут же отводят глаза: девушки твердо заучили, к чему обязывает внуков Гачари близость его бывшей церкви. Но сердце Гектора подпрыгивает под прекрасно сшитым жилетом, и он уже уверен: все, что он испытал до сегодняшнего дня по отношению к особам женского пола, не более чем увертюра к подлинной любви, которая наконец-то явилась, чтобы озарить его жизнь. Да что там увертюра: все прежнее не более чем упражнения для пальцев на расстроенном фортепьяно. Да, его судьба — вот эта девушка, что приближается сейчас ко входу в церковь бок о бок с мрачного вида матроной (Ракель Баняи в эту весну шестьдесят четыре года, Эмме Гачари — шестнадцать); скромное платье на ней серо-стального цвета, глаз ее не видно, они опущены долу, Юниор видит только ее профиль, ее неподвижное, застывшее, еще детское лицо, чистое и ничем не замутненное, как лицо спящего ребенка. «Спящая фея», — находит нужный образ граф Гектор, и уже крылатый конь воображения, не удерживаемый никаким железным кольцом, уносит его бог весть куда. Спящая фея Шаррета, всю жизнь ожидающая, чтобы ее разбудил сказочный принц… Да, но как ее разбудить? Ракель Баняи в черном своем чепце, прямая, как гренадер, не выглядела тем человеком, который поможет спящей фее и графу Гектору преодолеть то немаловажное препятствие, что они не знакомы друг с другом; однако у Гектора нет времени на размышления, и он выбирает тот единственный путь, который напрашивается в этой ситуации сам собой, давая некоторый шанс хоть немного приблизиться к фее: он присоединяется к прихожанам и входит в церковь. В жизни еще не бывал Юниор в кальвинистской церкви, все поражает его внутри: тут нет ни алтаря, ни статуй, ни картин — ничего, что в его сознании до сих пор ассоциировалось с понятием церкви; кроме того, дома, на мессе, он и вся семья садились на одну скамью, здесь же паства разделяется на два потока, а потоки делятся на ручейки в соответствии с полом и возрастом; слава богу, он не успел пробраться вперед, как намеревался было вначале: молодые мужчины, видимо, здесь должны скромно оставаться позади всех. Матрону и двух девушек он хорошо видит с того места, где ему удается примоститься: в середине церкви стоит какой-то стол или бог знает что, вокруг стола — барьер, обитый бархатом, у самого барьера они и стоят, все трое, склонив головы, сложив руки с псалтырем, и молятся. Гектор — прирожденный актер, он тоже складывает руки перед грудью и размышляет, как из позы набожного юноши ему, не вызывая подозрений, перейти к обряду. Шептать, очевидно, здесь не принято — но все-таки как-то надо ж начать. Рядом стоит мужчина его возраста, вот он перелистывает псалтырь — и паства затягивает объявленный псалом. Гектор не решил еще, открывать ли ему рот, изображая пение: в конце концов, имитировать такую мрачную, медленную мелодию нетрудно, да, собственно говоря, если немного напрячься, мелодию эту можно уловить довольно точно, музыке его учили, вот только без текста трудновато. Сосед поглядывает на него и, заметив, что у Гектора нет псалтыря, подставляет ему свой; Гектор благодарит шепотом; теперь он ломает голову, как спросить о том, что его интересует. Невольное орудие судьбы, незнакомый молодой сосед сам разрешает эту проблему: едва шевеля губами, словно показывая заезжему чужестранцу какое-то произведение искусств, пирамиду в Гизах или мавзолей Кошута, он шепчет, показывая подбородком в сторону алтаря или чего там еще, где стоит угрюмая старуха с девушками: «Семья Гачари». Муки Дарваши выстаивает службу, старательно подпевая и молясь, потом — хорошо все-таки, что он стоит позади, — одним из первых покидает церковь; паства еще доканчивает про себя последнюю, немую молитву, а Юниор уже скачет обратно в Сегхалом, за информацией: кто это дивное создание, которое чужим показывают как местную достопримечательность? Отцу известно и это; Сениор родился недалеко отсюда, в Мезёберени, да и вообще — чего не знает Сениор! Муки Дарваши счастлив; правда, он не очень-то понимает, что это за штука — хроника, но путь, которым можно попытаться приблизиться к девушке, ему уже ясен.

Из дочерей Эммы Гачари больше всего с матерью общалась Пирошка; Эмма Гачари однажды рассказала ей, как она познакомилась с ее будущим отцом. Муки приехал в Фюзешдярмат верхом, привязал коня к тополю перед домом № 520 на Большой улице и, будто так и надо, вошел в калитку, где и столкнулся лицом к лицу с Ракель Баняи. Он вежливо представился, сообщил ей, что работает землеустроителем, вместе с отцом принимает участие в осушительных работах в Шаррете, а сейчас осмелился побеспокоить почтенную госпожу по поводу «Хроники» высокочтимого господина Иштвана Гачари. Дело в том, что он давно уже пообещал «Дебреценским ведомостям» цикл статей о выдающихся людях Затисья, тысячу извинений за непрошеное вторжение, но такого рода начинание трудно представить без упоминания имени Гачари.

Ракель Баняи, которая знала наизусть чуть ли не половину Библии и была твердо убеждена, что тщеславие — огромный недостаток человеческой натуры, а потому даже молоденькой девушкой не очень-то смотрелась в зеркало и не интересовалась нарядами и прочими суетными вещами, и не подозревала, что сама не свободна от вышеозначенного недостатка. Дочь ее, Эмилия Широ, скучала со своим мужем, Кароем Гачари, который был на двадцать лет старше ее; если говорить честно, то от него ей нужно было лишь одно — как раз то, к чему этот не совсем сексуально полноценный мужчина редко испытывал склонность; свекра же своего, великого Гачари, который, кроме всего прочего, был ей крестным отцом, она просто-напросто боялась. Для Ракель Баняи же гениальный летописец-священник, прекрасно сложенный, эффектный, так выигрывающий рядом со щуплым Даниелем Широ, в юности был идеалом мужчины; удивительно ли, что она заявила Эмилии: коли ей выпала честь попасть в семью Гачари, то других желаний у нее в жизни и быть не должно. И разве может быть скучен Карой, если он тоже такой большой ученый? Двадцать лет разницы? Ну и что! Чем мужчина старше, тем мудрее. И вообще пусть думает о том, кто ее свекор, это куда важнее. Короче говоря, сухая, жилистая рука Ракель Баняи сама открыла Муки Дарваши дверь в дом. В гостиной они встретили Эмму, хотя ей там совершенно нечего было делать, никто ее туда не звал; она стояла перед большим портретом деда. «Я слышала разговор из комнаты, — рассказывала Эмма Гачари дочери своей, Пирошке. — Я знала, что ни меня, ни Эржебет все равно не позовут, вот и вышла сама и встала под портретом; портрет показывали каждому гостю, если он интересовался дедушкой Гачари. Ты бы тоже вышла, он был такой красивый, такой светский, необычный, прямо как в романе. Одного я только не понимала: чем мог заинтересовать такого человека какой-то проповедник, давным-давно умерший. Но когда я вошла туда и он взглянул на меня, я сразу догадалась: не «Хроника» его сюда привела. Стояла я под портретом, красная до ушей, и шевельнуться не смела от смущения и от счастья. Бабушка представила его, я поклонилась, он поклонился…»

Эмма Гачари знала достаточно много молодых людей, которые после придирчивого отбора Ракель Баняи попадали к ним в дом, однако они если и открывали рот, то говорили о заграничных путешествиях, замшелых университетских зданиях, библиотеках, знаменитых профессорах, о Геттингене и Утрехте, о лейденском Актовом зале, о неброской красоте пейзажа, радующего глаз путешественника, взобравшегося на башню Гейдельберга или Марбурга. Но что за дело было Эмме Гачари до пергаментно-мертвого мира, заставлявшего замирать сердце кальвинистских юношей, если из головы у нее не выходили балы, кружева и жаркие эротические картины! Молодой человек, вошедший к ним в тот день, был привлекательнее, чем даже сам молодой барон Венкхайм, к тому же наконец-то занимал ее разговорами, которые действительно были ей интересны. «Землеустроитель» Яблонцаи видел Вену, венский свет; поскольку из дневника его нам известно, что деньги свои он растратил в одно мгновение и буквально сидел на хлебе и воде, то можно представить, какими высокопоставленными друзьями, роскошными залами, придворными балами морочил он голову доверчивой провинциалочке. А когда он принялся рассказывать о Граце, то даже Ракель Баняи проявила интерес к его словам. Старуха любила умных и прилежных венгерских студентов, которые даже среди австрийцев выделялись упорством в овладения науками. («Отец не то чтобы лгал, — неуверенным толом говорила мне тетя Пирошка, — но, знаешь, он же был поэт, фантазия часто уносила его к небесам».) А кроме того, Юниор умел нечто такое, что не умел никто из допущенных в дом молодых людей: он писал стихи. У Эммы Гачари, как в те времена у любой барышни ее круга, был свой альбом, куда юноши-посетители вписывали почтительные строки, призывающие пылко любить родину и бояться бога, если же какой-нибудь автор, не ограничившись упоминанием отца небесного или отчизны, эгоистическим образом делал расплывчатые намеки насчет того, что совсем не будет против, если его имя и память о нем сохранятся в сердце юной хозяйки, как бы ни бросало бушующее море жизни лодочку барышниной судьбы, это уже производило впечатление дерзости. Однако все вдохновленные Новым заветом глубокомысленные поучения и даже сам великий стилист Павел, вкупе с классиками патриотической поэзии, моментально потускнели, когда альбома Эммы Гачари коснулась рука Кальмана Яблонцаи. Правда, Юниор целомудренно нарисовал в альбоме два-три цветочка и написал несколько строк, которые можно было без боязни показать кому угодно; но меж листами альбома Эмма обнаружила потом тайно вложенные туда обращенные к ней стихи: они восхитили ее слух и смутили, ибо никто никогда еще не писал ей любовных стихов. Откуда было знать шестнадцатилетней девушке, что сочинения эти ходят в Дебрецене по рукам, что их, спрятанными в кульке с конфетами, в кармане бальной накидки, в муфте, получали по меньшей мере тридцать барышень и что, когда она читает строки вроде «облик твой не запятнаю черною изменой» или о губах прекраснее коралла, о губах из алого рубина, то от этих страстных строк уже загорались в Дебрецене сердца Илонки Балог, и Розы Брукнер, и танцующей в украшенном незабудками платье Розы Нанаши, и Маришки Ковач, и Ирмы Фукс, и Милли Конти, и еще многих и многих, в том числе даже глазеющей на балаган с мартышкой Веронки Сабо, в которую, кстати, в этот момент в совсем недалекой отсюда Кёрёштарче, куда Веронка приехала к родне, с неестественной в этом возрасте пылкостью влюблен семилетний Элек, сын тарчайского реформатского священника, в будущем муж Ленке Яблонцаи.

Восстановить спектакль, что разыгран был в доме № 520 по Большой улице, нетрудно, опираясь на «Книгу хороших манер» Розы Калочи, — труд, на основе которого воспитывалась в Венгрии целая вереница юных поколений. Эмма Гачари, которую бабушка учила прилично и достойно стоять, сидеть, ходить, равно как и тому, какие темы выбирать для разговора в присутствии мужчины, очевидно, держит себя тем безукоризненнее («первейшим же условием надлежит считать прямую осанку, которая не становится, однако, напряженною. Молодой девице и сидя надлежит помнить: помещение ног крест-накрест являет собою позу весьма некрасивую, кою утонченный вкус не приемлет и отвергает. В присутствии пожилых дам молодым девицам неприлично откидываться на спинку стула»), чем больше у нее причин что-либо скрывать. Девушка давно усвоила, что хозяйка никогда не «ведет беседу одна», но, ловко направляя разговор, «делает его общим» и, кроме того, «старается выставить в наилучшем свете самые лучшие качества гостей». Эмма знает, что провожать до дверей следует лишь даму, мужчину же — лишь в том случае, если он в преклонных летах; что до самого замужества барышня не имеет права сидеть на мягком диване, даже если накануне она свалилась в кладовой с лестницы и сегодня ни рукой, ни ногой не может шевельнуть. Для сидения она должна выбирать жесткие стулья с прямой спинкой, диван же — это для немолодых или замужних дам. Что касается Юниора, то и мать, и гувернеры, и родственники Риккли воспитывали его по тем же правилам, причем школа Марии Риккль была не менее требовательной, чем школа Ракель Баняи, так что молодой Яблонцаи, появляясь в фюзешдярматском доме, всегда твердо помнит: «молодой человек заслуженно навлечет на себя упрек в невоспитанности, если в присутствии дам сядет на стул верхом или во время разговора будет держать руки в карманах брюк. Неприлично ставить локти на стол и подпирать руками голову; качание ногой неприятно для других, равно как и любой шум: тихое насвистывание, постукивание пальцами; надлежит воздерживаться от сдвигания голов, перешептывания и смешков». И вот два молодых и здоровых тела, созданных для сильных чувств, для любовных объятий, вынуждены находиться в неудобных, неестественных позах на почтительном расстоянии друг от друга, под бдительными взглядами Ракель Баняи и висящих по стенам, обезличенно идеальных предков и венгерских классиков. Граф Гектор — великолепный актер, и он достаточно побывал во всяких переделках, чтобы без особого труда сыграть скромного и прилежного дебреценского землеустроителя (чего не сделаешь ради этой удивительной девушки, подобная которой, в очередной раз уверен он, ему еще не встречалась и которая, по всей вероятности, на мрачном небосводе его жизни будет сиять теперь действительно вечным светочем). Эмма же впервые в жизни встретила того, кого всегда ждала, и так страшится потерять его, что, как никогда, следит за каждым своим движением. У Ракель Баняи нет причин для подозрений: ведь Эмма твердо знает, что время, когда бабушка начнет выбирать ей мужа, еще не наступило, а этот молодой Яблонцаи, если у матери его и осталось что-то, то по отцовской линии он даже в собеседники нежелателен — то есть был бы нежелателен, не одари его господь каким-то мальчишеским, покоряющим сердца обаянием. Никакой опасности он, конечно, не представляет, пусть себе приходит: ведь пропасть между ними слишком велика, чтобы у Эммы могла возникнуть мысль, что юноша этот может стать для нее чем-то иным, не просто приятным собеседником, который исчезнет с горизонта, как только работа перестанет связывать его с Шарретом, — пускай пока приходит, тем более что он так увлеченно слушает ее рассказы про великого Иштвана Гачари, делает какие-то записи, которые потом, вернувшись в Дебрецен, использует в серии статей. Яблонцаи — закоренелые католики, это тоже заведомо исключает всякие отношения между двумя семьями; впрочем, к чести молодого Яблонцаи надо сказать, судит он весьма объективно и, несмотря на различия в вере, способен оценить фигуру проповедника Гачари, Слава богу, он ходит к ним в дом не из-за Эммы, иначе пришлось бы его выдворить, хоть он и мил, и терпеливо держит моток шерсти, пока она рассказывает ему про свата, и порой дает разумные советы касательно земли, сева и других хозяйственных вопросов, в которых он, видимо, немного разбирается. Ракель Баняи с невероятной быстротой умеет отваживать от дома тех молодых людей, с которыми, по ее мнению, Эмме нет смысла встречаться. Однако Муки Дарваши — опытный ловец, да и Эмму, такую порывистую, несдержанную, любовь учит предусмотрительности и осторожности. Бабушка крепко спит, когда беседа, в отведенное для визитов время касающаяся преимущественно личности и деяний Иштвана Гачари, продолжается в иной обстановке; сторожевые псы, завороженные какими-то таинственными чарами, виляя хвостами и счастливо скуля, дают Юниору по ночам прокрадываться под окно или во двор; все Яблонцаи — прирожденные дрессировщики: сколько бездомных собак и кошек, зачарованных одним словом, одним взглядом, с поднятыми к небу хвостами бегало всю жизнь за Сениором, Имре, парками, Юниором, за их детьми и внуками. Юниор много поцелуев сорвал в своей жизни, но таких — таких он еще не получал, огонь, что сжигает его у колен Эммы Гачари, даже отдаленно не походит на влечение, испытываемое им рядом с испуганно-покорными молоденькими крестьяночками, за которыми он охотился в Паллаге и в поместьях Рикклей. Эту девушку природа создала не для вздохов и мечтаний; Кальман Яблонцаи, которого все еще мучает стыд за позорные неудачи в Граце и за унизительный контроль со стороны матери, чувствует: наконец-то его ценят так, как он того заслуживает. Эта девушка — истинное сокровище, он должен удержать ее и, главное, заполучить. Он убежден: все прежние его увлечения были лишь наивными, полудетскими поисками большого, настоящего чувства, и вот теперь он познал, что такое истинная любовь, что такое истинное желание.

Дебреценские девушки, у каждой из которых был целый двор из кавалеров, привыкли к комплиментам, к красивым словам; Эмму Гачари же впервые закружил самум великосветской — в ее представлении — страсти. Кальман, как мы знаем из его дневника, на каждом шагу предлагал кому-нибудь руку и сердце, это было одной из главных причин гнева Марии Риккль; к счастью, дома эту его слабость и барышни, и их матери прекрасно знали и не принимали всерьез его клятв. «Вы — большой ребенок», — бестактно заявила Роза Нанаши, выслушав от Юниора признание в любви и просьбу стать его женой. Снисходительная улыбка Розы все еще жжет Юниора, и настоящий бальзам на его рану — то, что Эмма Гачари уж никак не считает его большим ребенком; более того, когда он сообщает ей, что любит ее, не может без нее жить и просит ее руки, Эмма воспринимает это так, будто иначе и быть не может, сам господь предназначил ей в мужья этого красавца с таким безумно интересным прошлым; правда, граф Гектор тактично не упоминает, что материальное его положение не то чтобы неопределенно: оно никакое, у него ни должности, ни своего поместья, ни денег, — так что Эмме ничто не мешает мечтать, как Юниор увезет ее из Фюзешдярмата и они не остановятся до самого Дебрецена, а оттуда — в Пешт, потом к великосветским друзьям Кальмана в Вену, а может, и в Париж, и, когда они вернутся из свадебного путешествия, она, видимо, будет принята и у Венкхаймов — Кальман введет ее туда. Желание, пробужденное в ней Юниором, все сильнее овладевает ее созревшим для любви телом, и пусть непривычна форма, которую обретает их любовь — без церковного благословения, без свадьбы, — Эмма убеждена, что она всего лишь берет авансом частицу ожидающего их впереди безмерного счастья, ведь все равно они будут вместе, так стоит ли противиться настойчивым и таким жалобным мольбам се возлюбленного, который к тому же угрожает, что, если она не утолит огонь его страсти, он покончит с собой. Эта угроза — такая же пустая фраза, как и прочие приемы штурма девичьих сердец в арсенале Юниора, в Дебрецене никто и внимания бы на нее не обратил, но Эмма видит только: у Юниора есть охотничье ружье, с которым он ходит по камышам, — что, если он обратит его против себя? Конечно, аргумент этот для Эммы, скорее, самооправдание; истинное положение вещей таково, что не только Кальман не в силах уже ограничиваться жаркими поцелуями без продолжения: Эмма, пожалуй, еще более нетерпеливо жаждет отдать то, что нужно Юниору. Счастье Юниора по крайней мере столь же велико, как и его изумление, когда однажды ночью — Эржебет как раз больна, у нее жар, и Ракель Баняи приказывает ей лечь рядом, в осиротевшую постель Даниеля Широ (уход за больными, забота о здоровье сирот едва ли не единственное дело, в котором старуха позволяет себе преувеличения: слишком свежа еще память об Эмилии, о ранней ее смерти, о страшной болезни) — Эмма открывает окно своей комнаты и Юниор наконец попадает в девичью комнату с обтянутой пестрым цветастым кретоном и белым миткалем мебелью, со столиком для рукоделия и аскетически узкой кроватью. Кульминация любви — действительно кульминация, момент наивысшего счастья, когда всепоглощающее, чуть ли не до обморока, наслаждение лишь дополняется робостью Эммы и ее страхом перед утратой невинности; девушка, которую обнимает Юниор, даже в неопытности, неосведомленности своей оказывается непревзойденной любовницей. Кто-кто, а Юниор-то прекрасно знает: он даже тогда не мог бы на ней жениться, если б родился под более счастливой звездой и был бы более самостоятельным; Мария Риккль не раз излагала ему свое мнение по этому вопросу: она сама выберет ему спутницу жизни, когда немного придет в себя от разочарования, что Юниор вернулся из Граца без диплома. Но к чему об этом думать, ведь эта любовь — самый прекрасный подарок, который преподнесла ему до сих пор судьба. Узкая постель благоухает собранными и высушенными Ракель Баняи травами, чистым дыханием лаванды в тюлевых мешочках; ей-богу, жаль, что эта девочка с нежными губами, словно созданная для любви, лишь эпизод в его жизни; честное слово, он охотно бы взял ее в жены. Но об этом не может быть и речи, это просто нереально, а то, что случилось, пусть останется их вечной тайной. Кальман уже начинает сочинять стихотворение, в котором он простится с девушкой, и заранее жалеет себя, думая о страданиях, которые ему придется испытать, когда он больше не будет видеть Эммы.

Эмма Гачари во многом не походила на прежние предметы увлечений Юниора — например, в том, что не была ни по-девичьи боязливой, ни сдержанной. Она не знала обстоятельств жизни Юниора, не знала его семьи — и особенно матери — и потому почти с неприличной настойчивостью торопила его сообщить Ракель Баняи о своих намерениях и таким образом легализовать их связь. Эмма готова была хоть завтра броситься с головой в тот ослепительный мир, в котором у Юниора, по его собственным словам, был доступ в любой аристократический дом, и не понимала, чего ждет Кальман, почему он не сообщит всему миру, что они уже обручились. Связь их началась 28 апреля 1882 года, в этот день Юниор записывает в дневник: «Моя маленькая жена: Эмма Гачари». Летят недели, полные любви; Кальман то просит небо, чтобы скорее уже пришел август, когда должны закончиться осушительные работы в окрестностях Фюзешдярмата, то мечтает, чтобы время остановилось, ибо Эмма, с которой после выздоровления Эржебет он каждую ночь встречается в садовой беседке, живет сказкой: никто и никогда еще с таким благоговением не слушал выдумки и фантазии Кальмана Яблонцаи. Теперь уже навсегда останется тайной, тайной их двоих, как удавалось Юниору сдерживать нетерпение Эммы вплоть до наступления трагического момента, чем он объяснял свое нежелание сию же минуту отправиться к Ракель Баняи и открыться ей во всем. И вот в самом конце июля влюбленные получают грозное предупреждение: Эмма обнаруживает, что беременна. Странно, но напугана она куда меньше, чем можно было бы ожидать. Много лет спустя она рассказывала своей младшей дочери, Ирен, что в тот момент, собственно говоря, почувствовала даже некоторое облегчение: теперь-то уж решающий шаг, который определит ее дальнейшую судьбу, неизбежен. Зато Муки Дарваши в полнейшей панике. Обратиться за советом он может лишь к ласковому кумиру его детских лет, Сениору: то, что произошло, — тема для сугубо мужского разговора, а ведь отец тоже, наверное, не был в молодости святым, — вдвоем авось они что-нибудь придумают. Лучше всего бы, конечно, исчезнуть, и как можно скорее, — но как оставить в беде это прелестное существо, воплощение любви и преданности, как бросить ее на произвол судьбы, на «позорище», как выразились бы Мария Риккль и Ракель Баняи. Мария Риккль!.. Ракель Баняи!.. Трудно сказать, кого Юниор боится больше. И он снова изобретает какие-то не слишком убедительные отговорки, лишь бы успокоить смертельно влюбленную в него девушку, которая, впрочем, не слишком-то и беспокоится; она скорее испытывает приятное возбуждение и приподнятость, ведь скоро, скоро все решится, скоро долгожданная свадьба; тем временем Юниор в Сегхаломе, на их общей с отцом квартире, рассказывает Сениору, какая неприятная с ним приключилась штука. Отец женился почти в тридцатилетнем возрасте и попадал, наверное, в подобные ситуации. Как в этом случае должен поступить мужчина? За двадцать два года своей легкомысленной жизни Юниор придавал значение лишь тем побуждениям, тем образам, которые были порождены собственной его фантазией, собственными его страстями. И теперь он по-настоящему испуган, наблюдая реакцию отца; хотя много недель подряд он только и слышал, что рассказы о жизни великого проповедника, однако лишь теперь, видя отчаяние Сениора, он начинает понимать, кто же такие Гачари и кого он соблазнил в роковой тот день. Сениор и Юниор с ужасом смотрят друг на друга: в мыслях у обоих одновременно всплывают образы двух ничего не подозревающих женщин — Марии Риккль в Дебрецене и Ракель Баняи в Фюзешдярмате. Дед Эммы Гачари — гордость Шаррета, отец ее — олицетворение жизни, отданной на благо общества; если девушка вела себя легкомысленно, нельзя ни отдать ее в руки подпольных пештских повитух (такой вариант графу Гектору приходил в голову!), ни бросить на позор. Остается одно — просить ее руки и жениться на ней; Сениор едва удерживается, чтобы не добавить: а потом уповать на милость божию. Отец и сын договариваются: пока никому ни слова о том, почему этот брак неизбежен, ибо, если что-либо всплывет, Ракель Баняи возненавидит Юниора, а Мария Риккль — Эмму. Отец и сын Яблонцаи размышляют за бутылкой вина, что разумней: поставить Марию Риккль перед фактом или просить у нее согласия на брак — согласия, которого они, по всей вероятности, не получат, — и уже тогда действовать, хоть бы и против ее воли. Последний вариант, кажется, более приемлем, и Кальман скачет в Фюзешдярмат сообщить Эмме: благословение отца уже получено, теперь надо потерпеть уж действительно самую малость, он едет в Дебрецен за согласием матери. А как только он вернется, тут же пришлет отца свататься.

Пока Гектор добирается до Дебрецена, дело кажется ему не таким уж безнадежным. Умный и предусмотрительный Сениор предупредил его: после того, как выяснится печальный факт различия в вероисповедании — в этот момент, вероятно, нужно ожидать самых страшных слов, — самое время настанет позолотить пилюлю, сообщив, что невеста очень богата, в ее поместьях Кальман будет себе потихоньку вести хозяйство, так что о его будущем можно больше не заботиться, ведь мать и сама мечтала для него о такой партии.

Поделиться с друзьями: