Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Старомодная история
Шрифт:

Первый, самый тревожный год из восьми помогла Ленке одолеть ласковая рука Сениора; впрочем, за все эти годы Ленке по всем предметам, кроме арифметики и закона божьего, получала лишь отлично. Относительно низкая отметка по закону божьему — явление довольно странное, но причину я нашла быстро. Мария Риккль даже не купила внучке учебник по предмету, запретила ей ходить на реформатское богослужение — и вообще не делала секрета из того, что, достигнув соответствующего возраста, девочка сразу перейдет в веру Яблонцаи. То, почему у матушки в этом знаменитом церковном заведении не было серьезных неприятностей из-за полной неосведомленности в своей религии, объясняется двумя обстоятельствами. Руководители заведения с самого начала знали о намерении Марии Риккль; нетрудно было понять: во всем, что делается или не делается, виновата не воспитанница, девочка все равно не станет овечкой в кальвинистской пастве, хоть и относится сюда по рождению. Гедеон Доци, который строгостью своей порой, во время каких-нибудь особо трудных опросов, буквально замораживал атмосферу в классе, был тем не менее достаточно человечным, чтобы закрывать глаза, если был уверен: с открытыми глазами он никому не принесет пользы, а ребенку нанесет вред, может быть непоправимый. Вторым обстоятельством была удивительная музыкальность Ленке Яблонцаи: девочка с абсолютной уверенностью играла псалмы и гимны, левой рукой импровизируя сопровождение к древним мелодиям. У Доци рояль стоял в каждом классе; обучение внучки музыке Мария Риккль начала сразу же, как только записала ее в школу. Мадам Пош, учительница музыки, уже через две недели после начала обучения попросила у Марии Риккль ее принять и сообщила, что девочка очень и очень талантлива, к ее музыкальному образованию следует отнестись особенно внимательно. Поскольку дети Яблонцаи все учились играть на фортепьяно, причем все у мадам Пош, и поскольку впервые случилось, что учительница, не ограничившись принятием гонорара, еще и по собственной инициативе стала комментировать успехи очередной ученицы (Мелинда, например, играла на рояле, словно сырое мясо отбивала, сердясь, что оно никак не становится мягким), то Мария Риккль лишь рукой махнула, пропустив услышанное мимо ушей. Но в школе Ленке часто спасали от последствий далеко не блестящего знания закона божьего именно суровые мелодии, которые так уверенно звучали под детскими ее пальцами: матушка аккомпанировала классу, и когда в конце года ей выставляли отметку, то выставляли скорее за музыкальные способности, чем за знание предмета.

Последний год жизни Сениора прошел в обществе грифельной доски, грифеля и сушеной заячьей лапки на бечевке. Он читал Ленке, объяснял ей уроки, диктовал, поправлял прописи, спрашивал выученное, делал с ней упражнения; а Богохульник в соседней комнате распевал во всю глотку. Я сама уже была замужем, когда матушка решилась процитировать навеки врезавшиеся ей в память слова, и в старости краснея от них: «Эх, не шлюха ты, сноха, эй-ге-ге-гей, лучше бы шлюхой ты была, эй-ге-ге-гей, ведь у шлюх у всех, ей-ей, сердце все ж как у людей, эй-ге-ге-гей». Когда он очень уж расходился, Сениор брал палку с серебряным набалдашником в виде собачьей головы и стучал в стену; ненадолго становилось тихо, Ленке писала, потом Богохульник заводил новую песню — у него их был большой запас, он всю семью зарифмовал, годами сидя в своем кресле. «Ах ты, Бела, сукин сын, в мире ты такой один…» — «Что видел ты во сне, скажи, о сын мой милый», — диктовал Сениор.

«Ты, наверное, любила ходить в школу?» — спросила я матушку и не поверила своим ушам, когда она ответила отрицательно. Купецкая дочь запретила ей дружить в классе с кем бы то ни было, заявив, что друзей она сама ей назначит; если кто-нибудь из одноклассниц приходил к Ленке без приглашения, гостью попросту выпроваживали. Как я возмущалась, слыша это: у меня с малых лет было множество друзей, без них я не мыслила своей жизни; теперь мне казалось совершенно естественным, что, будучи настолько изолированной от сверстников, она не любила ходить в школу. «Ах, тебе не понять этого, — сказала матушка. — Не в том было дело. Я и одна умела превосходно играть, у меня были собаки, шарики, сад, я влезала на площадку, к чердаку, и смотрела, когда на башне появится красный флаг и в какой стороне пожар, я танцевала прадеду, дедушка Кальман меня любил по-настоящему, а позже, когда мне уже разрешали выходить, меня всегда ждала купальня «Маргит», ну, а еще я играла на рояле, могла играть хоть целыми часами, еще придумывала сказки и рассказывала их сама себе. Я, собственно говоря, не жалела, что никто ко мне не приходит и я никуда не хожу. Но я с трудом выносила то, что у других были родители, а у меня нет, хотя и настоящей сиротой я не была. Я так завидовала другим. Как увижу, бывало, что за кем-нибудь из одноклассниц приходит мать и целует ее или как отец ведет дочь домой, держа за руку, так начинаю терзать себя: чем я провинилась, что не нужна своим родителям, что им даже не интересно, какая я, они и не спрашивают обо мне. Ни у кого не хватало ума серьезно поговорить со мной, какая бы я ни была маленькая, сказать что-нибудь, успокоить; а дедушка, который, я думаю, охотно бы это сделал, тот молчал, боялся бабушки. К тому же меня столько водили в церковь и я там столько слышала о Марии, божьей матери, что в конце концов даже Иисусу Христу стала завидовать: у него была своя родная мать. Учиться я любила, но к школе никак не могла привыкнуть. Не было у меня ни религии, ни семьи настоящей — не семья, а одно название».

После смерти Сениора комнату его приспособили для каких-то других целей; Мелинда хотела было разобрать его вещи, но Мария Риккль не позволила ей этого: один бог знает, что мог хранить в своем комоде этот красавец мужчина, так плохо кончивший. Закрывшись в комнате, она сама просмотрела его бумаги; нашла ли она там что-то, никто никогда не узнал; все, что ей хотелось сохранить, она унесла к себе, остальное сожгла. Дочери в память об отце получили каждая прядь его волос: Мелинда носила их в медальоне, Илона — в молитвеннике, Маргит же заказала из них кольцо на палец; маленькой Ленке прядь срезать забыли, да у нее все равно не было ни медальона, ни вообще чего-либо такого, в чем она могла бы ее хранить, не было даже простой коробки с крышкой. Притом Ленке на какое-то время вновь стала трудным ребенком: сердчишко ее разбередил появившийся ненадолго отец, и Сениора ей не хватало, она никак не могла смириться с потерей. «Пусть теперь старик занимается ее воспитанием, ему все равно делать нечего», — сказала Мария Риккль. Мелинда напомнила было об ужасной лексике Богохульника, но купецкая дочь лишь отмахнулась: слышала его Ленке и раньше, ничего страшного. Скамеечку и табуретку перенесли в комнату к старику, но дело закончилось неудачей. Имре любил Ленке, однако терпением и лаской, столь ей необходимыми, не обладал; о том, чтобы проверять уроки и заниматься с нею, и речи быть не могло. Изредка он звал ее к себе и велел танцевать, а потом быстро прогонял. Мария Риккль некоторое время еще экспериментировала, надеясь, что Богохульник груб с ребенком только из-за тяжко нависшего над домом, над всеми его обитателями траура по Сениору; она приказала маленькой Ленке с этого времени самой приносить прадеду газеты, угождать ему, стараться, чтобы он подобрел к ней. Матушка послушно приносила старику политическую, общественную и экономическую газету «Дебрецен», пыталась, как ей было приказано, читать про Кальмана Тису, [92] но Имре орал: долой Кальмана Тису; тогда Ленке читала другое, о том, что у будапештского телефонного предприятия, о котором она понятия не имела, что это за штука, уже тысяча пятьдесят подписчиков, читала о румынском бунтовщике Доде Траяне из Караншебеша, о кончине верховного раввина Франции, об ограблении квартиры вдовы Меньхертне Ревицки по улице Баттяни и о клептоманке Эстер Тёмёри, о том, что наши гонведы возвращаются домой с тапиошюйских учений и что у Петера Бургера пропал желтый пес по имени Шайо, с медной пряжкой на шее. Богохульник не очень слушал ее; в последнее время он пристрастился было играть на флейте, как когда-то в молодости, но в один прекрасный день флейта ему надоела и он раздавил ее в своих могучих пальцах, с тех пор он снова только пел, и снова про сноху, которая, если б была шлюхой, не была бы такой бессердечной, — и крыл на чем свет стоит господа, иезуитов, всю святую церковь. Спустя некоторое время эксперименты прекратились; Ленке благодаря Сениору уже умела есть правильно, ей снова можно было накрывать за общим столом; ей сказали, чтобы слова и песни Богохульника она не принимала всерьез: когда человек очень стар, случается, он не понимает, что говорит.

92

Тиса, Кальман — с 1875 по 1890 г. премьер-министр Венгрии.

Богохульник пережил Сениора на год; он часто звал к себе Ленке, но выдерживал ее лишь несколько минут; из комнаты его то и дело неслись рыдания: жизнь его, и без того невыносимая, с уходом сына потеряла всякий смысл, стала абсурдом, — где его Кальман, что вместе с Петефи двинулся из Мезёберени на поле боя, его сын-инженер, сын-офицер, сын-помещик, его единственная радость, его свет в окошке, его умный, красивый, образованный сын? Сениор был верующим и всерьез воспринимал свою принадлежность к католической церкви, он сам попросил viaticum [93] и получил его из рук аббата Маруха; Имре же умер, даже не приняв последнего напутствия, на смертном одре он возглашал здравицы Лайошу Кошуту и кричал: «Да здравствует революция, долой попов!» Не будь он свекром Марии Риккль, церковь отказалась бы его хоронить.

93

Последнее помазание у католиков.

Разбором вещей Имре занималась опять же Мари, дочерей она и близко не подпустила к опустевшей комнате безбожника. Его красивые, дорогие французские часы она отдала Илоне, которая собиралась замуж, как только кончится обязательный траур; других заслуживающих внимания вещей не было обнаружено, если не считать охапки писем и огромной стопы книг, которые купецкая дочь, не читая даже названий, побросала в бельевую корзину и велела вынести в комнату, где валялся всякий хлам, сказав, чтобы, как только настанет зима, все это пустили на растопку. Маргит получила портрет рано умершей белокурой жены Богохульника, Магдольны Шпет; чтоб и Мелинде что-нибудь досталось, Мари воткнула в игольную подушечку младшей дочери принадлежавшую Богохульнику булавку для галстука, украшенную головой мавра с черным эмалевым лицом, в белом тюрбане с красными кораллами; нежно-пастельную миниатюру с изображением Сениора она взяла себе, прикрепив ее к стене поблизости от своей подушечки для преклонения колен. Никто не срезал себе прядь из лохматого седого чуба Богохульника; как и Сениор, он был похоронен в венгерском платье со шнурами. На этом втором большом семейном сборе матушку впервые допустили идти в одном ряду с двоюродными братьями и сестрой, детьми Дюлы Сиксаи; когда вскрыли еще и года не простоявший фамильный склеп, все собравшиеся зарыдали, слезы, конечно, относились к Сениору, а не к сквернослову и бунтарю Имре. Марию Риккль и на этих похоронах вел под руку сын, процессия же не составила и трети той, что в прошлом году шла за гробом Сениора. Здесь тоже была своя сенсация — хотя и не на кладбище и не во время обряда, а позже. Юниор погонял коней, спеша в Паллаг; в жизни Юниора наиболее тяжелыми были такие вот часы, когда две плоскости его бытия настолько близко подходили друг к другу, что ситуация вынуждала его лишний раз осознать, какой непреодолимой пропастью являются для него те несколько километров, что разделяют Паллаг и улицу Кишмештер. Ленке, которую он поцеловал при встрече, восприняла его ласку с грустной безнадежностью: чего ждать от этого отца, которого она видела в последний раз на похоронах Сениора; радоваться встрече или огорчаться в равной степени бесполезно, все равно он опять исчезнет до какого-нибудь нового события в семье, скажем до свадьбы Илоны. Отец уехал, жизнь на улице Кишмештер потекла дальше по привычному руслу — и никто не мог ушам своим поверить, когда через три четверти часа перед воротами остановился экипаж и кто-то начал нетерпеливо дергать звонок. Мария Риккль была возмущена: родственники, правда, все знают, что о глубоком трауре никто в доме не помышляет, но ведь существует послеобеденный отдых, так зачем же лезть как раз в это время и именно сегодня, когда наконец-то все закончилось и она села за свою чашку какао; а чужим вообще нечего делать в доме, где только что схоронили свекра главы семьи. Матушка даже с корточек не поднялась, она катала шарики в столовой, наблюдая, как они, подпрыгивая, летят по ступенькам вниз, будто радуясь падению. Мелинда выглянула в окно и сообщила, что к ним рвется Кальман.

Мелинда всегда была в моих глазах каким-то мифическим существом, Медеей, родственницей Иокасты; я знала ее сорок два года, и все сорок два года она, появляясь, каждый раз приносила дурные вести; отец мой клялся, что она бессмертна, как боги; когда она умерла, мы не хотели этому верить. Мелинда отодвинула занавеску — и вскрикнула от изумления: «Кальманка!» Дом загудел, зашевелился: никто не мог предположить, почему вернулся Юниор, но если он здесь, в городе, значит, в Паллаге произошло нечто из ряда вон выходящее. Матушка рассказывала: отец вбежал в дом как сумасшедший, бросился на пол, потом положил голову матери на колени. Мария Риккль смотрела на него с выражением удивленного льва. Из путаной, перемежающейся рыданиями речи сына выяснилось: пока он был на похоронах, куда, как и обещал мамочке, не привез Эмму, та взяла и сбежала, похитив сына, Шандорку, и даже письма прощального не оставила — ни строчки.

На Ленке Яблонцаи никто не обращал внимания; весть, принесенная Юниором, не только взволновала всех, но и пробудила надежду. Эмма Гачари уехала? И увезла с собой сына? Но ведь это дает право начать дело о разводе! Лишь бы Кальман проявил себя достаточно сильным и последовательным; может быть, теперь избавятся они от шарретской колдуньи, которая для всех была как бельмо на глазу. Кальманку напоили, накормили, Мария Риккль даже разрешила ему на несколько дней остаться дома, пусть устроится в комнате Сениора, а дальше видно будет. Редко, наверное, можно встретить более счастливую семью, чем была семья Яблонцаи в тот день; вечером блудный сын вовсю наслаждался сочувствием и ласками и поужинал за троих. Ленке Яблонцаи ела хоть и мало, но, как никогда, образцово, и никто из сидевших за столом не задумался о том, что в этот и без того беспокойный день девочка узнала: мать ее, которая, по ее убеждению, никогда по ней не тосковала, никогда не проявляла к ней даже интереса, вдруг сбежала с хутора и взяла с собой того, кого она, видимо, любит, своего сына, — ведь Шандорка, о котором здесь столько говорят, очевидно, ее младший брат, мальчик, которого мать с отцом оставили себе, которого они любят, не то что ее. Вечер выдался почти таким же идиллическим, как в тот день, когда сватали Илону; просто чудо, что никто не предложил откупорить одну из покрытых паутиной бутылок, оставшихся от сохраненного Богохульником запаса из кёшейсегских погребов.

Траур, однако, снимать было пока нельзя.

Смерть Сениора и так наложила целый год глубокого траура на вдову, полгода глубокого, три месяца обычного и три месяца облегченного траура на парок, а на Ленке и детей Сиксаи — полгода обычного. Для Марии Риккль траурные туалеты дополнительных расходов не требовали: купецкая дочь не раз бывала в подобных ситуациях, в ее гардеробе было и черное креповое платье на лето, и барежевое на зиму, и черный воротничок, перчатки, платки с черной каймой, траурный зонтик, вуаль, шляпа, траурный веер; даже украшения она могла при необходимости сменить на яшмовые. Свежие розовые лица Маргит и Илоны выглядели в черном не так уж и плохо; Мелинда же могла надеть что угодно — она все равно не становилась ни лучше, ни хуже; трое малышей Сиксаи смотрелись в трауре скорее комично; поистине жалкое зрелище представляла собой Ленке, которой никогда, даже взрослой, не шел черный цвет. Сениора любили все, и соблюдение траура по нему было естественным: молчал в доме рояль, только Ленке играла свои упражнения и гаммы, семейную ложу в театре отдали в распоряжение родни (Мария Риккль востребовала с них деньги!), ни на концертах, ни на балах семья не появлялась, не принимая и не рассылая никаких приглашений. Добавочные полгода, свалившиеся на семью из-за смерти Богохульника, стали для нее трудным испытанием. Илона, так мечтавшая о том времени, когда она будет невестой, после обручения ни разу даже не танцевала, да и свадьбу из-за кончины старика пришлось отложить, но понадобилось возобновление семейной жизни Юниора и бежавшей, потом вновь нашедшейся — на беду — Эммы, чтобы атмосфера в доме на улице Кишмештер опять стала по-настоящему тяжелой. Легче всех переносила траур, благодаря особенностям своего темперамента, сама Мария Риккль; она находила себе занятия: приказывала доставить ей для контроля хозяйственные книги из Паллага, вела собственные записи, подводила баланс, изредка навещала Ансельма, всегда беря туда с собой Илону и будущего зятя: пускай бедняжки получат хоть маленькую передышку, чтобы совсем не закисла их любовь. Если жених Илоны не выдержит испытания временем, это будет страшным ударом для семьи, и так уж немалое огорчение: Мелинде за двадцать — и никакой надежды сплавить ее с рук. Мелинду она с собой не брала: надо кому-то быть дома, да и новое задание появилось у младшей парки: попробовать обтесать Ленке, сделав из нее настоящую барышню.

Отношения между матушкой и Мелиндой, которая была старше племянницы всего на двенадцать лет. представляли собой ту, с трудом поддающуюся анализу категорию человеческих взаимосвязей, которую почти невозможно выразить словами. Ибо Мелинда и ненавидела Ленке, и любила ее, само матушкино существование тем или иным образом всегда оказывалось неким возмущающим фактором, до предела усложняющим и без того запутанную паутину чувств, в которой билась, словно несчастная муха, Мелинда. Матушка ведь была дочерью ненавидимой Мелиндой невестки — но в то же время и дочерью обожаемого ею брата; кроме того, Сениору, самому авторитетному, самому значительному в глазах Мелинды человеку, Ленке в последние годы его жизни была дороже, чем кто-либо другой в семье. Мелинда не раз пыталась восставать против Марии Риккль, становясь жертвой ее железного характера, ее убийственного высокомерия, ее жестокости, — и той же Мелинде спустя несколько лет пришлось наблюдать, как купецкая дочь буквально тает, восхищаясь красотой Ленке, ее удивительным юмором, ее изяществом, гордясь ее талантливостью; Мария Риккль, в которой никогда и никто, если не считать Сениора и собственного сына, не способен был пробудить восторженные чувства, буквально влюбилась в свою внучку. Мелинда без памяти любила человека, который в конце концов взял в жены матушку, — правда, когда у матушки были уже другие планы, он достался-таки Мелинде, но это не мешало ей чувствовать себя так, будто она взяла ложку, оставленную на столе дочерью Эммы Гачари, и — очень уж она была голодна — доела остатки супа Ленке Яблонцаи. Белу, моего брата, она любила безумно, любила с двойной силой: ведь он был в одном лице и пасынком ей, и внучатным племянником; правда, и эта ее страсть не была однозначной, и тоже из-за матушки, благодаря которой ей достался ребенок, но которая в конечном счете все же отняла у нее то, главное, давшее ему жизнь объятие. Матушка часто рассказывала, как, причесывая ее, маленькую, Мелинда до крови расцарапывала ей кожу на голове и в нетерпении выдирала у нее целые пряди, как дразнила ее, как упрекала за то, в чем виновата была не Ленке, а ее мать, как ломала ее волю, нашептывая ей на ухо, чтоб она не очень-то мечтала, потому что нелегко будет найти человека, который захочет взять в жены дочь Эммы Гачари, как высмеивала ее надежды, внушала Ленке, что она некрасива, как отравляла ей жизнь — в детстве с помощью Хромого, позже — сомнениями; это она сказала ей после встречи с Кубеликом: [94] мол, из матушки такой же музыкант, как из нее, Мелинды, испанская принцесса; она же лишила ее рояля: когда матушка оказалась в стесненных обстоятельствах и попросила у нее в долг денег, Мелинда потребовала назначить залогом рояль. И когда выяснилось, что в срок ей денег не возвратят, она заставила матушку продать «Бехштейн», хотя тогда ей не так уж нужны были деньги, — заставила из принципа, из педагогического принципа, просто так. Матушка всю жизнь не могла оправиться от этой утраты, тоскуя по музыке, которую у нее отняли; больше у нее никогда не было рояля. И тем не менее они до конца жизни были какой-то невидимой, но прочной нитью связаны друг с другом. Когда Мелинда после войны вернулась из Тироля, куда ее, семидесятилетнюю, занесло нелепым, заслуживающим особого рассказа стечением обстоятельств, и она никак не могла обрести ни самое себя, ни своего старого дома в Дебрецене, она таким естественным тоном сообщила Ленке Яблонцаи, что будет жить у нее, а если та не согласна, она отравится газом, — будто стакан воды попросила. Матушка с радостью поселила ее в моей, тогда уже опустевшей комнате, о несогласии и речи не было. Мелинда стала жить у нас, а вскоре все наше имущество едва не пустили с молотка из-за ее многочисленных неоплаченных долгов; она была прописана у нас как член семьи. Но Мелинда не могла обойтись без матушки и во время бомбежек, затребовав ее к себе на гору в качестве сторожа и компаньонки; она проводила у нас рождественские вечера, омрачая праздничные часы своими вечными язвительными замечаниями. Мелинду и матушку до самой смерти Мелинды тянуло друг к другу, словно двух влюбленных; не видясь хотя бы день, обе начинали испытывать какое-то странное беспокойство; иногда в Дебрецене они встречались, будто случайно, на полпути, отправляясь из дому в одну и ту же минуту, гонимые одним и тем же желанием: матушка вела меня за руку, Мелинда, вечная вдова, брела, одинокая, со своей неизменной сеткой. Встретившись, они сразу успокаивались, закуривали, смеясь, смотрели друг на друга. С красивого, доброго лица матушки на Мелинду смотрел Сениор, сквозь карикатурные черты Мелинды проглядывала Мария Риккль. И ни один дом, ни одна квартира в их жизни никогда — ни в кризисные, ни в счастливые периоды — не имели для них столь огромного значения, как дом на улице Кишмештер, где за закрытыми ставнями бушевали мрачные, прокопченные страсти.

94

Кубелик, Ян (1880–1940) — всемирно известный чешский скрипач.

Мелинда отнеслась к приказу серьезно и принялась усердно совершенствовать воспитание, полученное Ленке от Сениора. Вскоре матушка свободно отвечала на все ее вопросы; знала, что сукно под скатерть подкладывается для того, чтобы не гремели приборы, что хлеб нельзя откусывать, но лишь отламывать, что рыбу полагается есть с помощью специального ножа, что к дыне и к селедке полагаются две вилки, а спаржу, раков, угрей, мелкую дичь можно брать рукой. Мелинда устроила Ленке экзамен в доме сестры, богатой Маргит, где не только царили спокойствие и веселое доброжелательство, порождаемые сознанием обеспеченности, но и стол был отменный; к тому же старшую парку, полностью возложившую воспитание детей и хозяйство на грустную долговязую гувернантку, всегда легко было подбить на устройство какого-нибудь особенного обеда или ужина — да в период траура и делать больше было нечего, кроме как наедаться деликатесами. Маленькая Ленке прекрасно показала себя при накрытии стола; она знала, к какому блюду подходит белое, к какому красное вино, когда подают шампанское, какие напитки положены к десерту. Мелинда сухо констатировала: Ленке справилась с задачей, хотя она лишь порядка ради вбивала ей в голову, как накрывают праздничный стол и что с чем едят, — все равно ведь Ленке, скорее всего, всю жизнь проживет в нищете, и дай бог, чтобы каждый день ей хватало на похлебку. Эти слова Мелинды — в виде исключения — сослужили хорошую службу Ленке, заставив искренне возмутиться двух человек: долговязую экономку, которой молчаливая белокурая девчушка, боявшаяся даже шевельнуться, чтобы не навлечь на себя гнев тетки, нравилась в сто раз больше, чем сыновья и дочь Маргит, и самого мужа Маргит, который тоже по-человечески относился к Ленке Яблонцаи, ну, а кроме того, терпеть не мог Мелинду. Дюла Сиксаи, богач, лучшее приобретение купецкой дочери, каким-то образом всю жизнь жил под знаком трех главных стихий: земли, огня, воды. Он был крупным землевладельцем, в конце жизни принял чин начальника пожарной охраны, ему принадлежала знаменитая дебреценская купальня, названная им в честь жены «Маргит». Сиксаи долго смотрел на Ленке, одетую в траур; не только экономке, но и ему бросилось в глаза, что девочка не прикасается к игрушкам, по всей видимости боясь сделать что-нибудь не так, и лишь поглядывает, как играют ее двоюродные братья и сестра, дети с более счастливой судьбой; не решилась она сесть и в тележку, запряженную пони — эта упряжка была подарена недавно Дюле-младшему, — лишь стояла и робко гладила морду, гриву лошадки. Сиксаи задумался, глядя на девочку, почти не видную за уставленным серебряной и хрустальной посудой столом: что за безрадостное, жалкое существование, должно быть, ведет в доме Марии Риккль этот ребенок, которого Мелинда хочет выпустить в жизнь с таким вот ободряющим напутствием: мол, не надейся, все равно тебя ждет участь попрошайки. Дюла Сиксаи, хотя давно уже остепенился и лишь улыбался, вспоминая былую разгульную жизнь, былые похождения под именем Хенрика Херцега, все же тем не менее не забыл ни молодость, ни стихи Юниора, ни то бесшабашное обаяние, с которым тот отбивал подряд у всех своих друзей предметы их обожания и жертвой которого стала в Шаррете и Эмма Гачари, родившая на свет божий этого вот забитого несмышленыша. Дети Сиксаи — Маргит, Золтан, Дюла — хохотали и веселились в детской, им первым в Дебрецене привезли из Вены заводные игрушки, в доме Сиксаи бегал по рельсам игрушечный поезд, каталась обезьяна на велосипеде, куклы говорили «мама», танцевал медведь, ревел лев, кивал бритой головой китайский мандарин, пружинно покачивалась под маленьким седоком механическая лошадка — когда детям надоедало играть с настоящей лошадью. Хенрик Херцег вдруг ощутил сильнейшее искушение упаковать игрушки своих детей и отправить их на улицу Кишмештер — но вовремя остановил себя: Мария Риккль наверняка продала бы их и вырученную сумму обратила бы на какое-нибудь полезное дело: скажем, велела бы подновить чердачную лестницу или вырыть новый колодец. Глядя на Ленке, ровесницу его старшей дочери, Маргит, Сиксаи придумал другой ход. В тот вечер он никому ничего не сказал, но, когда к его детям зашел как-то доктор Уйфалуши, он пригласил его к себе в кабинет. А Уйфалуши во время своего ближайшего визита на улицу Кишмештер осмотрел Ленке и пришел к выводу, что здоровье девочки оставляет желать лучшего, у ребенка явное малокровие, да и нервы не в порядке, его нужно срочно послать в горы или к морю. Мелинда лишь криво улыбнулась, а Мария Риккль махнула рукой: где им взять на это денег. Если б у ребенка были родители, они и отвезли бы его к морю, а ее семья может предложить разве что купальню «Маргит», это, кстати, тоже не самый плохой вариант; зимой там каток, летом два огромных бассейна, при них кондитерская, пивная, буфет, гимнастический зал — настоящий маленький рай в городе, не уступит какому-нибудь средней руки курорту на море или в Татрах. Доктор Уйфалуши, хмыкая, дал себя немного поуговаривать, потом уступил, и на следующий день Мелинда появилась у Сиксаи: мама просит передать, что с этого дня Ленке после школы и вообще, когда у нее будет время, по предписанию врача будет ходить в купальню. Ей, Мелинде, некогда смотреть за девчонкой, пускай Маргит присылает коляску за Ленке, как-нибудь она тут побудет с другими детишками, да и долговязая пускай поработает за свое жалованье. Дюла Сиксаи ответил: ему не очень-то по душе эта идея, как и все прочее, что придумывает мама, потому что она же сама будет потом недовольна, он тут ничего особенного не может предоставить девочке, Мелинда прекрасно знает возможности купальни. Третья парка, однако, не стала доказывать обратное и закончила беседу; как раз в ото время в жизни Мелинды печально закончился роман с одним из квартирантов, которому после первого же робкого намека на его чувства тетя Клари передала требование Марии Риккль тотчас же съехать с квартиры; суета и многолюдность в доме Сиксаи действовали Мелинде на нервы, ей хотелось одиночества, чтобы без помех оплакать свою несбывшуюся мечту. За матушкой на другой день прибыла коляска Сиксаи с экономкой, в купальне ее встретил сам Хенрик Херцег и сказал: пусть чувствует себя как дома, тренер научит ее плавать, буфетчик предупрежден, что ей можно бесплатно есть все, что она захочет и сколько захочет, если же у нее появится желание поиграть, пусть заходит в дом, к детям. Матушка смотрела на гладкую, без ряби, поверхность воды, как иной смотрит в чье-то чужое лицо, пытаясь увидеть в нем свою судьбу. Ей дали купальный костюм, привязали к веревке, поддерживали на шесте, пока она не научилась плавать; от веревки и шеста она освободилась очень скоро, тренер утверждал, что у нее и к плаванью необыкновенные способности. С того дня она проводила в бассейне каждую свободную минуту, широкими, свободными движениями двигаясь в воде; она удивительно долго могла оставаться под водой — и иногда ради шутки вдруг складывалась и камнем уходила на дно; тот, кто видел это впервые, вскрикивал испуганно. А она замирала в зеленом сумраке, держась за нижние ступени спускающейся в бассейн лестницы, другой рукой зажимая себе нос, и наслаждалась тем, что люди считают ее мертвой; она и не подозревала, что спустя семьдесят пять лет, январским днем, врачи, обступив ее со всех сторон, сделают разрез на ее все еще красивой, длинной шее, чтобы впустить в легкие глоток спасительного воздуха, а она устало отвернет лицо и, отпустив скользкие ступеньки бытия, медленно опустится в тяжелую, зеленую воду смерти.

Поделиться с друзьями: