Старослободские повести
Шрифт:
...Слезы текли по щекам, но она не смахивала их. Ей жалко было нарушать неподвижность одиночества, жалко было пропетой песни. И жалко было себя — той почти детской жалостью, когда хочется, чтоб легли на твою голову ласковые материнские руки, погладили и успокоили. Будь сейчас жива мать Прасковья — было б кому пожалеть и ее, Варвару, было б с кем вместе поплакать от горя и обиды своей.
Она встала, вытерла слезы и быстро пошла в сторону деревни. Не низом по-над речкой, как хотела раньше, а вверх по той дороге, по какой когда-то шла она сюда к отцу. Дорога эта шла мимо погоста, и Варвару потянуло зайти поголосить на могиле матери...
VI
. . . . . . . . . . . . . . . . .
. . . . . . . . . . . . . . . . .
. . . . . . . . . . . . . . . . .
VII
Закончилась война. Мужики, кто остался жив, один за другим возвращались домой. А она, Варвара, так ничего больше и не знала о судьбе мужа. Где он, ее Мишка? Жив ли? Вернется ли?.. Война кончилась, мы победили — должны же прийти домой те пленные, кого не успели погубить немцы. И кто знает: может, и жив ее муж, может, и он вернется когда-нибудь домой!..
Сколько раз представляла она, как приходит он домой, как плачут они все слезами радости. Мишка, конечно, опять пойдет работать в кузницу, а она попросится в доярки — чтоб тоже весь день быть рядом с ним на базе, чтоб в любой час можно было зайти к нему. А как рад будет Мишка, думала она, когда увидит Колюшку. Два месяца ему было, когда провожали отца, а теперь пятый год малому пошел.
Чем ни больше возвращалось домой с войны мужиков, а потом и ребят помоложе, тем уверенней говорило Варваре сердце, что жив ее муж, — а раз жив, то, может, и вернется. Говорили люди, что наши пленные как-то там попадали уже после Победы и в Америку, и в другие страны. Да пусть хоть на краю земли будет ее Мишка — он все равно сумеет вернуться домой, думала она.
Бывало так. Дети уснут, а она прижмурит коптилку, чтоб еле-еле светила, и лежит без сна. Уйдет в свои думы — и не знает, час ли пролежала или полночи уже прошло. И вдруг — вроде как постучит кто в окно и окликнет ее Мишкиным голосом: «Варюш, а Варюш...» Вскинется она, сядет на кровати, прислушается. Нет, просто послышалось ей. Встанет, подойдет к Колюшке: он редко на печке спал, все больше в горнице, на маленькой кроватке, — поправит на нем одеяло, сама перекрестится, на всякий случай, и опять ляжет. Закроет глаза, а за окном опять: «Варюш. А Варюш...» И точно Мишкиным голосом да таким тихим, жалостливым, и с хрипотцой: ну как замерзает человек. Похолодеет у нее в груди, а все ж встанет — и к окнам. В горнице все три окна обойдет, в каждое всмотрится — нет никого. В кухню войдет, так в оба окна заглянет — никого. Если осенью, там за стеклами только черная темень смотрит на Варвару ее же испуганным отражением, а зимой и вовсе ничего не увидит в промерзших кружках. Поначалу думалось: а вдруг это и вправду Мишка вернулся и тихо зовет ее, чтоб никто его не услышал, — а она не откроет... Один раз, осенью это было, встала и во двор вышла. Во дворе темень, ветер. А она сообразила — позвала: «Миш?». Точно в черный омут канули ее слова, и так страшно ей стало, что она еле живая вскочила в хату, заперла дверь на крючок и забралась к дочерям на печку. В другой раз зимой было. Позвал он ее — и скрипит снегом под окном. Тогда, слава богу, не сразу вышла. Только чуточку приоткрыла дверь — а от самого порога кто-то как прыгнет в сторону: то ли собака большая, то ли волк.
— Это душа Мишкина тебя зовет, — рассуждала бабка Настя. — Может, погиб, а может, и живой, мается где-нибудь, о семье тоскует — вот и просится к тебе. Думаешь, если он жив, так не грептится ему о доме, не болит у него душа за тебя с детьми?..
Боязливой она не была, девкой куда хочешь могла пойти одна среди ночи. А тут, что греха таить, ночью боялась на улицу выйти. Особенно поздней осенью, в самые темные ночи, когда и огня ни в одной хате не увидишь, а тут еще в логу лиса как заплачет — что твой грудной ребенок, или начнет кричать сыч... Потом-то это прошло, но темных осенних ночей все равно не любила она.
Кончилась война, поприходили оставшиеся в живых мужики. И поспокойнее, понадежнее жизнь стала. Андрей, поставленный председателем по поговорке: «На безлюдье и Фома — дворянин», тоже поубавил теперь гонор, разве что пил начужбинку еще больше, тем более, что он как-никак еще оставался председателем и в его руках было дать волов, лесу на хату привезти или колхозной соломы отпустить. Да и с работой стало — не то что раньше: и на коровах своих больше не пахали, и свеклу на элеватор за пятнадцать верст зимой на салазках на себе не возили.
В этом же сорок пятом году умер Егор Иванович: открылись раны. Председателем сельсовета на его место поставили вернувшегося с войны Степана Сорокина, ее первого ухажера. Степан вернулся с войны партийным — его сразу и выдвинули.
Как-то зашел Степан к Варваре. Она рада была его приходу, поставила на стол выпивку с закуской, сама вместе с ним стопку выпила. Проговорили весь вечер. Степан рассказывал, как воевалось, она — как жилось тут в эти годы. О Мишке поговорили, о его возможной судьбе, если он остался жив. Раньше, до войны, Степан при встречах редко заговаривал с ней о Мишке: хоть и сам к этому времени женился, а все ревновал ее к мужу, да и ей не прощал, что предпочла она ему Мишку. Теперь другой разговор шел — не до старых обид было.
— Ежели он в самом деле попал в плен, — солидно рассуждал Степан, — то все равно вряд ли живым остался. Или сразу расстреливали, если тяжелораненый, или в лагерях уничтожали. А если кто жив остался и его наши освободили, то тоже не каждый сразу домой придет: выяснить надоть, как в плен попал, то да се... Тут ить дело уже политическое, — со значением пояснил он.
Не успокоил Варвару долгий их разговор.
И еще было. Слушала она Степана, смотрела на него — и шевелилась в голове мысль: не променяй она его тогда на Мишку — вот и дождалась бы теперь мужа целого и невредимого. Степану то ли повезло, то ли, как она думала, научился он жить: при медалях пришел и за всю войну без единой царапины. Солидным стал, уверенным и, видать, осторожным. «Теперь всю жизнь в начальниках будет ходить», — невольно думалось ей.
Степан тоже, видать, не забыл старое. К концу разговора, он был уже хорошо выпивши, сказал:
— Вышла б тогда за меня — вот теперь и дождалась бы. А Мишка — он горячий, таких с войны мало вернулось...
Вроде бы и правду сказал, а как-то некстати это у него получилось. Она ничего не ответила. Степан курил, она спокойно смотрела на него. «Нет, милый, — думала, — повторись молодость еще хоть десять раз — и десять раз выбрала б я из вас Мишку...»
— Дальше-то как думаешь жить? — спросил Степан.
— А как мне жить? Живу вот.
— На Мишку, Варь, надежды мало, я... кое-что понимаю. Что ж, весь век одна будешь, без мужика?
— С поста, Степан, еще никто не умер. Да и куда мне, самой-пятой...
Ничего не ответил ей на это Степан. А она подумала: «Жалеешь вот, спрашиваешь, а ить скажи я слово — все равно от Марии своей и от сына не пойдешь. Да и я не приняла б тебя, голубчик...»
— В жизни каждому свое на роду написано... — закончила она этот разговор.
Степан сам вызвался поехать с нею в район и похлопотать: может, о Мишке удастся что узнать. Она, конечно, согласилась. Кто ж знает, вдруг и вправду он сумеет помочь ей. И Егор Иванович, царство ему небесное, говорил, что после войны легче будет разобраться.
Степан решил, что лучше будет, если он пойдет в военкомат один, а она пусть ждет его. Он позовет ее, если она понадобится. И она осталась сидеть на лавке в коридоре первого этажа военкомата, где, бывало, дожидалась она вызова к комиссару. За те полчаса, пока она его ждала, в ней то вспыхивала надежда: «А вдруг!...», то опустошала душу безнадежность: «Знали б тут — так сами б давным-давно ей сообщили».
Вышел Степан.
— Что? — спросила глазами она.
— Лучше б ты сама пошла! — сказал он. — О Мишке то ли сами ничего не знают, то ли не говорят. А ко мне прицепились. Почему, мол, изменником интересуюсь. Оставь ты это дело...